С клокочущего рынка офицеров увел местный француз, назвавшийся гидом. Оставив в его руке по пять франков, гости прошли тесную харчевню с будоражаще-пряными запахами и оказались в сумеречной комнате без окон, освещенной тусклой лампадой. Неожиданно на ковре возникла танцовщица в костюме Евы, со смуглой, матовой кожей, с упруго торчащей маленькой грудью и страстными пластичными движениями.
Танцовщица исчезла так же внезапно, как и появилась, и офицерам, ограниченным временем, пришлось возвращаться на крейсер. Оглушенные экзотикой Танжера, они попали на палубы, где матросы поливали друг друга из ведер и из брандспойтов. Уши и ноздри их, забитые угольной пылью, постепенно светлели, темная вода струилась по палубе, на поручнях, трапах везде лежал в палец толщиной слой черной пыли, въедливой и мелкой.
Ни одного матроса на берег не уволили. Лишь на следующий день горстка рядовых сошла на берег с печальной миссией. Отец Анастасий, раненный во время «гулльского инцидента» и отвезенный во французский госпиталь, скончался.
Ссохшуюся, окаменело-твердую землю долбили кирками, лопаты были бесполезны. Гроб погрузили в неглубокую яму. Свежевыкрашенный крест увенчал пологий холмик.
Никто не плакал над могилой отца Анастасия, но было тоскливо и одиноко каждому, кто, прощально оглянувшись, запомнил этот безжизненно-сухой бугорок бурой, растрескавшейся от зноя чужой земли.
В Танжере к эскадре присоединилось госпитальное судно «Орел» лебедино-белое, с красными крестами на трубах, с сестрами милосердия, молодыми, улыбающимися, тоже одетыми в белое.
«Орел», разумеется, сразу привлек внимание и матросов и офицеров. Окуляры биноклей вахтенных, да и свободных от вахты все чаще и дольше изучали белопалубного красавца.
Покинув Танжерский рейд, миновав Канарские острова, эскадра взяла курс на Дакар. И опять корабли, как черным облаком, окутались угольной пылью. Опять погрузка, опять в каторжно-короткие сроки.
Вокруг судов в узких лодчонках сновали обнаженные негры, прикрытые лишь тонкими набедренными полосками, увешанные амулетами, охотно нырявшие за медяками, которые бросали с кораблей в прозрачную воду.
Матросы увольнений на берег не получили и здесь. На полубаке развлекал их вислоухий Шарик. Какой-то остряк обучил Шарика, если просили показать, как бранится боцман, громко лаять, бешено мотая головой.
Почему собачонку, прибившуюся к морякам в Ревеле, назвали Шариком, никто объяснить не мог. Он не был ни кругл, ни толст, зато был мохнат, с белым пятном на широком огненно-рыжем лбу. Дежурства у камбуза и у кают-компании помогли Шарику округлиться. Подлесный сделал ему посуду из консервных банок, и незаконный пришелец понял, что корабль — его дом.
Шарик умел стоять на задних лапах, передней деликатно тормоша матроса, и тут уж невозможно было не дать циркачу кусочек рафинада.
Если ему казалось, что встречный идет не с пустыми руками, Шарик несся как угорелый, бросался в ноги, прыгал на грудь.
Матросы полюбили Шарика. Наверное, он напоминал им покинутую землю, довоенную жизнь. Это мохнатое, ласковое существо вносило что-то очень важное в регламентированный и жесткий уклад людей, надолго, а может быть навсегда, оторванных от дома.
В ту минуту на рейде Дакара, когда Шарик показывал, как бранится боцман, на госпитальном «Орле» грянул оркестр. Через несколько секунд матросская братва уже знала: к сестрам милосердия на катере прибыл «сам» так называли Рожественского.
Вездесущие вестовые и всевидящие сигнальщики еще в Танжере узнали, что адмирал посетил «Орел». Ничего особенного в этом как будто не было, но за время похода Рождественский не побывал ни на одном корабле. Бросилось в глаза: почему такое внимание госпитальному судну?
Шли дни, и сигнальщики отметили: катер постоянно курсирует между флагманским броненосцем и «Орлом».
Матросам лишь попадись на язык: все косточки перемоют в соленой водице! А тут еще на берег увольнения не дали. Угольной пыли наглотались, на солнце изжарились. В кубрик не пойдешь — задохнуться можно. Вот и получается: стой на палубе, забавляйся с Шариком или гляди, как адмирал под музыку госпитальный «Орел» пленяет.