Ну, да. Она же хотела как лучше. Они обе хотели как лучше.
Нужно было уйти сразу – но я с чего-то стоял. Позволял рассматривать себя. Оглядывал ее в ответ прищуренными глазами – я же ее не помнил! Только руки, которые меня укачивали, только шепот о том, что все будет хорошо, только темноту и одиночество – сразу после шепота.
Круглое и, наверное, когда-то веселое лицо – бледно от тревог, как Селена-луна, черные брови – дуги, волосы – тоже черные и не собраны, а спускаются до самого пола, образуя подобие гиматия. На ней был убор, сплетенный из трав и цветов – ароматный, недолговечный покров.
И глаза у нее сияли синими звездами – и откликалась синева под этими глазами.
Печальные звезды – которые не обманули меня ни на миг.
У меня не было желания говорить, и я ждал, когда она рассмотрит меня и заговорит сама.
И через сотню ударов сердца она прижала пальцы к губам и прошептала едва слышно:
– Так похож на него…
Я стоял и ждал. Сейчас, по прошествии многих веков, сидя над черной водой Амсанкта, я могу признаться себе, что ждал – объяснения.
Гестия переводила взгляд то на меня, то на Рею Звездоглазую и едва ли вслух не кричала от дурных предчувствий.
Та наконец вновь распахнула объятия.
– Климен, – прошептала она. – О, Климен, сын мой, мой первенец, как долго…
Тогда я понял, что губы придется размыкать – иначе мой взгляд проплавит здешние скалы, а грудь разорвется от слов, которые я хотел бросить ей в лицо.
– Радуйся, дочь Геи, – получилось малость глуховато, но ровно. – Я не тот, за кого ты принимаешь меня. Спроси о своем сыне кого-нибудь из других богов. Я зовусь Аидом, – сглотнул, – невидимкой.
– Нет, нет, ты Климен! – она раздумала обнимать, но положила руки мне на плечи, и я вздрогнул – неприятное касание. – Так я нарекла тебя…
– До или после? – слова вылетели, опередив мысль. – До или после того, как отдала меня Крону? Отцу, на которого я так похож?!
Она убрала руки с моих плеч и опустила голову.
– Мне стоило обнимать твои колени, – проговорила глухо. – И целовать твои ноги.
– Кто бы тебе позволил?
– Аид! – вскрикнула Гестия с болью. Я повернул к ней лицо, и она умолкла.
– Оставь, дочь, – проговорила Рея тихо. – Он в своем праве. Но неужели ты отречешься не только от отца, но и от матери, не оставишь мне даже возможности узнать тебя, останешься в ненависти?
– С ней я знаком хорошо. С тобой нет. И я не отрекался от отца: останусь Кронидом. Раз уж Крону предсказали быть побежденным сыном. Но…
Больше и говорить-то нечего. Я смотрел на чужую женщину, на ее залитое слезами лицо – и было как-то скучно, холодно, и я знал, что сейчас она начнет бормотать о своих страхах…
– Я боялась, – прошептала она, попыталась ступить вперед – и замерла, остановленная моим взглядом. – Он бы…
Что он бы сделал, если бы ты не принесла ему своих детей, или если бы ты попыталась спасти кого-нибудь из них обманом, как это было с Зевсом?
– Я хотела… я пыталась спасти Посейдона!
Гера, Деметра и Гестия – не в счет? Их ты – не пыталась? Пела им, надеялась, что он не вспомнит о том, что у тебя появились дочери? А когда он вспоминал – не пыталась?
А меня потащила сразу же после рождения?!
– Климен, сжалься! Не было дня, чтобы я не проливала слез, чтобы не думала о тебе…
А когда делила с Кроном ложе – думала?
– Так нечестно, брат! – передо мной встало теперь лицо рассерженной Гестии. – Ты не видишь и не слышишь ее, ты слышишь только «Я, я, я!» Как ты страдал! Как тебе было плохо! Ты думаешь – ей не было страшно и плохо, когда она отдавала собственных детей...
Отдавала. Собственных. Детей.
Отдавала.
Я правда слышу не то. Не те слова, не те годы – клочок неба, улыбка, ласковые прикосновения и шепот: «Ну, что ты плачешь, мамочка здесь, все будет хорошо, тихо, тихо…» Потом грубая ладонь на младенческом горле – странно, раньше не помнилось. Запах чеснока и чего-то кислого. Долгое падение в темноту. Раздирающий легкие плач. Однородный, густой и душный мрак, липнущий к лицу. Недоумение: почему все не хорошо? Или это и есть – хорошо? Я не хочу, чтобы было так хорошо, забери меня, услышь меня…
Ярость, поднявшая на ноги, долгие удары о стену темницы, провалы во времени и собственной памяти, и слез больше нет, я не заметил, когда разучился плакать и перестал быть ребенком, когда детское сознание: «А отец-то зараза…» – заменил холодный, непоколебимый разум…