— Нет… Так вот я и хочу сказать. Школьная реформа напоминает мне эту бабочку. Как бы мы, гоняясь за ней, не остались вообще ни при чем, как я тогда в детстве…
— Ну-с, а какой же выход вы предлагаете?
— Да никакого… Я только высказываю свои сомнения.
— Так-с… Ещё кому угодно…
— Позвольте, я ещё не кончил… Вот я и говорю, что, гоняясь за новым, мы можем утратить старое и, не поймав одного подалирия, потерять десять махаонов…
— Теперь все?
— Да… все…
Педагог закрыл глаза и затих.
— Ещё кому угодно?
— По-моему, — начал нервного вида человек, издали похожий на зубного врача, — надо немедленно закрыть все школы. Это безобразие заставлять детей учиться при нуле градусов! Надо сначала позаботиться о дровах, а потом вводить реформы…
— Об этом толковать нечего, ибо школы закрыты не будут…
— Все равно, я протестую… Я не могу требовать знаний от ребёнка, который мёрзнет и голодает. Это нонсенс!
— Совершенно верно! — раздались голоса.
— Об этом, государи мои, повторяю, нечего рассуждать. Школ не закроют… Прошу высказываться по существу дела.
— Позвольте мне, — сказал подслеповатый старичок, слегка картавя. — Я полагаю, что всегда можно найти компромисс… Мы все знаем недостатки прежней постановки дела… Ну, и будем постепенно отметать всё, что нам кажется ненужным… а незаметно вводить новое.
— Да что новое?
— Ну вот… этот циркуляр. Я, например, с детства любил физический труд, у меня дома есть даже верстачок… Пусть за уроками все что-нибудь клеют или шьют… Можно даже к партам приспособлять тисочки…
— Где вы их достанете?
— Ну, в это я входить не могу…
Наступило молчание.
— Ещё кому угодно?
— Позвольте мне, — вдруг тихо, но твёрдо сказал Степан Александрович.
— Он откашлялся и, не глядя ни на кого, страшно волнуясь, начал:
— Я полагаю, что самое главное во всех этих вопросах — это честное отношение к своему делу. Прежде чем рассуждать, какая школа лучше, старая или новая, мы должны прямо задать себе вопрос: зачем мы преподаём? Затем ли, что нас увлекает дело просвещения, затем ли, что мы хотим действительно работать на пользу нового поколения, или нас просто привлекает бумажка, спасающая от домового комитета, и те деньги, которые нам платят? Я знаю, что многие сейчас стоят на точке зрения «чем хуже, тем лучше»… Пусть, мол, все скорей разрушится и тогда скорей опять все восстановится… Ну пусть так говорят те, кто имеет дело, я не знаю, ну с транспортом, с продовольствием… Но ведь мы-то имеем дело с детьми, господа… Они-то не виноваты в том, что кому-то нравятся, а кому-то не нравятся большевики… То есть я хочу всем этим сказать, что, если мы подойдём к школьной реформе чисто формально и начнём её проводить без всякой критики, то мы поступим нечестно… И напротив, если мы будем из упрямства противиться ей и сознательно, нарочно разрушать школу, то мы поступим тоже нечестно… Если мы любим своё дело, хотим ради него бороться, давайте это делать… Если же нет, перейдёте служить в какую-нибудь канцелярию, где мы получим те же деньги, не вступая в компромисс со своей совестью. — Он умолк.
Все молчали, удивлённо и насмешливо глядя на него.
— Лицо у инструктора расплылось вдруг в добродушную улыбку. Оказалось, что ради улыбки перестраивалась на особый лад вся его физиономия, и из Пугачёва превращался он в картинку при стихотворении «Ну тащися, Сивка».
Молчание не нарушалось, но до слуха Степана Александровича вдруг донеслось еле слышно: «Карьеру делает!»
Он не вздрогнул, ибо и так дрожал все время мелкою дрожью, а только повёл плечом.
— Я вот задаю себе сейчас такой вопрос… Имею ли право я оставаться здесь и обсуждать реформу?.. И смело отвечаю: «нет!»
И среди мёртвой тишины он вышел из зала.
Глава VI
СЕРЫЙ ДЫМОК
Уже совершенно стемнело. Было холодно, и начиналась метель. Снег ещё не шёл, но края крыш уже курились снежными смерчами. Люди с санками шли угрюмо и сосредоточенно, глядя под ноги, с завистью посматривая на тех счастливцев, которые входили в подъезды домов. «Уже дошёл. А мне ещё сколько идти?»
Шли красноармейцы и пели песню, которую заглушал крепчавший ветер.
Степан Александрович шёл и удивлялся тому, что ему вовсе не хочется домой. Ему бы, наоборот, хотелось брести так очень долго, ибо внутри у него горело, а холодный ветер так хорошо освежал. На бульваре он сел на скамейку и сидел часа два, пока наконец не явились какие-то люди и не сказали: «А ну-ка, встаньте товарищ!» Люди взяли скамейку и понесли её на грузовик, где лежали другие скамейки. Грузовик уехал, увозя скамейки. Степану Александровичу вдруг стало совсем жутко. Он подумал о том завтрашнем дне, который неминуемо придёт. Так-таки и тащиться изо дня в день.
«А ведь правильно сказал Соврищев, — подумал он, — я ведь действительно все делал всегда только ради себя».
И ему представился вдруг тот призрак его самого, который некогда создал он своей мечтою: знаменитый, богатый, уважаемый и признанный всем миром.
Ему неожиданно стало весело. Он засмеялся, чем обратил на себя внимание двух женщин.
Вон ещё иные смеются…
Он пошёл по каким-то неизвестным переулкам, где было пустынно и мрачно.
Ноги уже сильно заплетались, но домой не тянуло.
Вдруг в большом подъезде с колоннами увидал он женщину, сидевшую в углу с младенцем на руках. Младенец пронзительно кричал, а женщина шипела и укачивала его, утирая глаза свободною рукою.
— Отчего он так плачет? — спросил Степан Александрович.
— Видите, замерзает! — сердито отвечала та.
Степан Александрович вгляделся и увидел, что ребёнок был действительно покрыт только жалким тряпьём.
Он снял с себя шубу и подал её женщине.
— В кармане есть два куска хлеба, — прибавил он, наслаждаясь прохладою, его окутавшей.
— А вы-то как же?., господин…
— Мне и так жарко.
Пройдя ещё несколько пустынных переулков, он сел на случайно ещё не сожжённую дворницкую скамейку. Перед ним был ярко освещённый особняк, Если бы сейчас шёл тринадцатый год, можно было бы подумать, что в особняке бал, фрукты, барышни, цветы. Тогда-то зародился призрак и был он так близок, так действителен.
Из ворот особняка вышел человек с портфелем.
Он поскользнулся и упал.
— Ушиблись? — учтиво спросил его Степан Александрович, поднимая ему портфель.
Нет, ничего. Спасибо.
Человек удивлённо глядел на Лососинова.
— Лососинов?
— Да.
— Не узнаешь? Не узнаете? Мешков… С бородой меня, правда, трудно узнать…
— Мешков. Ну, как же! Отлично помню. Мешков — первый ученик!
— Да вы что? Ограбили вас, что ли?
— Нет… Я просто так… Мне тепло. Так вы Мешков?
— Какое к черту тепло. Морозище и ветер к тому же. Вы бы домой шли.
— Дома мне делать нечего… Я вот тут сижу… Давайте вспоминать.
— Послушайте, — сказал Мешков, взяв его за руку, — вы больны?
— Нет, нисколько.
— Конечно, больны! Где вы живете?
— Где-то там… Наплевать в общем, где я живу… Помните, как мы любили за столбами ходить для карты.
— Ну ещё бы… только… право… Нельзя в таком виде по улицам бродить, ведь вы же замёрзнете… Скажите ваш адрес!..
— Арбат, Спасо-Щегловский… восемь…
— Далеко… Вы вот что… зайдёте ко мне… я вам дам… куртку, что ли… потом пришлю за ней. Так невозможно. Я вон тут рядом живу. В большом доме.
— Ну что ж, я пойду… Если это, конечно, удобно.
— Удобно… я холостяк… Только вам надо немедленно врача… Уж идёте скорее. На вас лица нету.
Они поднялись по тёмной лестнице.
— Вот куртка, — сказал человек, когда они вошли в маленькую комнату с диваном и двумя стульями возле кривого стола. — Она довольно тёплая, из телёнка. Это нам выдали. Скажите, у вас тифа не было?