Выбрать главу

Вскоре после этого мне предстояло заседать в суде присяжных, где я встретил композитора Эдгара Грэну, выпускника колледжа Джулиард, который учился в университете Адовы, когда я там в 1965 году преподавал. (Один из моих тогдашних питомцев Джон Кейси в 1989 году получил Национальную книжную премию, какой меня самого не удостоили ни разу в жизни.) Весь следующий год Грэна по собственной инициативе занимался переложением латинского текста Коллинса на музыку. Мы пробовали предложить эту композицию нескольким церквам в Нью-Йорке, но ни одна ее не приобрела. (Музыка, должен сказать, постмодернистская, этакий чайнворд в кроссворде, полуклассические джазовые синкопы, словом, мармелад в лимонаде.)

Но тут вдруг нашу композицию захотела исполнить Барбара Вагнер, руководитель лучшего унитарианского и универсалистского хора в стране (все перезвоны, перезвоны), - хор этот из Буффало. Сразу после Рождества начались репетиции, и, верьте, не верьте, а 13 марта 1988 года у нее в церкви мы закатили собственную премьеру с мировыми звездами. Состоялось это событие в воскресенье вечером. Накануне у меня было там же выступление, и гонорар за него пошел на оплату четырех синхронизаторов- виртуозов, Эти синхронизаторы и составили оркестр.

Я до того разволновался, что у меня волосы шевелились те десять секунд, когда перед первой прозвучавшей нотой стояла полная тишина.

А когда месса кончилась, я понял, что ни слова текста мне не было слышно. Все прочее перекрыла музыка. (Марк Твен, побывав в итальянской опере, сказал, что ничего подобного не слыхал с тех самых пор, как ему случилось присутствовать на пожаре в сиротском приюте.) Такие дела. Композитор, исполнители имели грандиозный успех, зал вскочил на ноги и устроил овацию, летели цветы, ну и так далее. Лишь один остался разочарован - псих, которому не все равно, какой текст.

Вот и вся история про мой реквием, исполненный через три года после мессы Эндрю Ллойда Уэббера; добавлю только, что вспоследствии моя жена Джил случайно встретилась с Уэббером в Лондоне. И сказала ему: "Мой муж тоже сочинил реквием".

А он ответил так, словно теперь это стало, благодаря ему, повальной модой: "Ну само собой. Все теперь сочиняют реквиемы".

Самое-то главное он упустил - я возился с этой мессой по умершим ради текста, а не музыки: в начале было слово.

(Кстати, о композиторах: моя сестра Алиса, когда ей было лет десять, приставала к родителям с вопросом, танцевали они или не танцевали под Бетховена.)

VII

Вспоминаю почтенные старые документы, просто умоляющие теперь об исправлении; как вы находите вот этот - первую поправку к Конституции Соединенных Штатов, где сказано: "Конгресс не обладает правом устанавливать какие бы то ни было законы, касающиеся религиозной жизни и ограничивающие свободные ее проявления в любых формах; равно как и посягающие на свободу слова и печати; равно как затрагивающие право граждан свободно собираться и обращаться к Правительству с целью искоренения тех или иных злоупотреблений".

То есть перед нами по меньшей мере три поправки, которые следовало бы соответственным образом оформить, или, может быть, даже не три, а пять, и все они соединены в одном длинном предложении, напоминающем какое-то крупное животное из числа сотворенных доктором Сейсом. Словно бы кто-то изголодавшийся и в последний миг спасенный изрыгает все, чего наглотался, разные вкусные штуки, о которых мечтал, перебиваясь с хлеба на воду.

Когда Джеймс Мэдисон представил в 1778 году первые десять поправок, свой "Билль о правах", владельцы живой собственности мужского пола, жаждавшие свободы, столько всякого изрыгнули, что Мэдисону пришлось предложить 210 ограничений власти правительства. (По-моему, хорошо кушающие люди прежде всего добиваются от своего правительства возможности, фигурально выражаясь, срывать банк краплеными картами. Эта возможность им не будет предоставлена, пока не начнется президентство Рональда Рейгана.)

Одному адвокату из Американского союза гражданских свобод я заметил, что первая поправка Мэдисона сформулирована не так умело, как следовало бы.

- А может быть, он и не хотел, чтобы мы к ней всерьез относились? отвечал адвокат.

Хотя сказано это было не всерьез и с понятным намеком, я такой возможности не исключаю. Насколько могу судить, Мэдисон вовсе не шутил и никак не возражал, когда Томас Джефферсон (у которого были рабы) назвал собравшийся в Филадельфии для принятия Конституции конвент ассамблеей полубогов. Люди, одолевшие две трети пути на вершину Олимпа, возможно, не так серьезно, как некоторые из нас, простых смертных, воспринимали вероятность того, что величественные, почти божественные посулы "Билля о правах" кто-то примет за чистую монету.

Юрист из Союза гражданских свобод считал, что мне как писателю следовало бы по достоинству оценить прямоту стиля М эдисона - ну просто как выключатель: дать свет, убрать свет - вот и у него в поправках сплошь отрицательные частицы: "Конгресс не обладает правом... не должен посягать на... ни один солдат да не преступит... не может быть нарушено, и никакие оправдания не считаются допустимыми... Никто из граждан не подлежит преследованию... ни один факт, рассматриваемый судом присяжных... не может доказываться путем оказания давления... не должен считаться установленным, если не обосновывается посредством косвенных свидетельств..." И ни единой оговорки в этих его поправках, ни одной оговорки типа: "при идеальных условиях", или: "если таковое осуществимо", наконец - "как сочтет для себя более удобным правительство". За всю нашу теперь уже длительную республиканскую историю (а тут нас превзошли только швейцарцы) отдельные положения "Билля о правах" стараниями Мэдисона только так и могли применяться: дать свет, убрать свет.

Для меня первая поправка - скорее мечта, чем реально существующая норма. Право говорить и публиковать все, что заблагорассудится, вызывает такое чувство, словно я бесплотный персонаж, явившийся кому-то во сне, особенно когда приходится это право защищать, а я был вынужден делать это довольно часто. Это свобода т р а г и ч е с к а я, поскольку не поставлено никаких пределов злословию, которым некоторые упиваются, зная, что все им сойдет с рук. И вот, раз за разом сталкиваясь с представителями Морального Большинства, а также им подобными, равно как и с наиболее агрессивными личностями из союза "Женщины против порнографии", я подвергаюсь обвинениям в том, что пропагандирую пошлость и поощряю непристойность, пагубную для подростков.

Когда подобные нападки из публики были для меня внове, я неосторожно спросил на своем выступлении возражавшего мне фундаменталиста из числа воинствующих христиан ("Ах, послушайте, ваше преподобие!"), известен ли ему хоть один случай, когда в жизни кого-то пагубную роль сыграла бы книга. (А вот Марк Твен говорил, что чувственные стихи Библии для него были пагубны.)

Его преподобие ужасно обрадовался. И сказал: в Орегоне какой-то тип прочел порнографический роман, а потом изнасиловал девицу, возвращавшуюся домой с покупками, да к тому же порезал ее, разбив о камень бутылку из- под кока-колы. (Не сомневаюсь, все так и было.) Разговор после моего выступления шел о том, что некоторые родители добиваются изъятия определенного рода книг из школьных библиотек и программ, поскольку эти книги оскорбляют нравственное чувство, а значит, вредны, хотя назывались произведения вполне невинные и очень даже почтенные. Но я полез со своими глупыми вопросами, а его преподобие ухватился за повод связать эти книги с самыми отвратительными преступлениями на сексуальной почве.

Книги, которые он со своими сторонниками намеревался изъять из круга чтения школьников, в том числе и одна моя книга, никакой порнографией не были, сколь бы он ни старался убедить собравшихся, что они непристойны. (У меня в "Бойне номер пять" один раз сказано: "мать твою" - "Эй ты, вон с дороги, мать твою..." Ну, ясное дело, именно с того момента, как в 1969 году эта фраза была напечатана, мальчики стали посягать на собственных матерей. И когда это кончится, никому не ведомо.) Непорядок с "Бойней номер пять", романом Джеймса Дикки "Разрешилась от бремени", повестью Дж.Д.Сэлинджера "Над пропастью во ржи" и несколькими книжками Джуди Блум, на взгляд его преподобия, вызван тем, что ни авторы, ни персонажи не воплощают идеальный, по его меркам, образец мысли и поступков христианина.