Выбрать главу

   Но главным свидетелем-диффаматором является в этом деле Левицкий, муж сестры покойного Максименко, мелкий полицейский чиновник, покинувший свою службу вследствие какого-то неприятного "недоразумения", беспробудный пьяница и весьма плохой семьянин. Оригинально его появление у судебного следователя. Проживая вдали от Ростова, где он не был более двух лет, он без вызова является к допросу и по делу об отравлении собственноручно излагает пространнейшее показание, в котором нагромождаются целые ворохи небылиц, и нет только одного -- обстоятельств, имеющих хотя бы малое отношение к факту преступления. Показание Левицкого, относящееся к 1888 году, так как в начале 1887 года из Ростова он уже уехал, представляется неправдоподобным по самому своему содержанию. Прежде всего, вам не могла не броситься в глаза та необыкновенная случайность, которая ere одного -- и никого больше -- постоянно наталкивала на сцены крайне нецензурного свойства. То он наскакивает на Панфилова, стоящего перед Александрой Егоровной на коленях на крыльце (это на улице-то), то он любуется неприличными "вольностями" Панфилова в обращении с Александрой Егоровной в ее доме и в присутствии мужа, то, наконец, случайно делается свидетелем нежной амурной сценки в его доме, где Александра Егоровна будто бы устраивала тайные свидания с Панфиловым, в крошечной квартирке, битком набитой детьми Левицкого. Пусть даже пока все это правда. Но скажите, может ли быть речь о доверии к свидетелю, когда он утверждает, будто подсудимая сама показывала ему голое плечо, укушенное "сумасшедшим" Панфиловым,-- ему, родственнику своего обманываемого мужа?! Далее, Левицкий приводит ту бурную сцену семейной ссоры, во время которой Николай Федорович, вынув из письменного стела какой-то документ, разорвал его и бросил жене в лицо. Что же это мог быть за документ? Мы знаем, духовного завещания Александра Егоровна не оставляла, купчей или закладной крепости не выдавала, потому, что дом принадлежит ее матери, что же, спрашивается, это мог быть за документ? Остается только продажный акт, которым она передала мужу все свое состояние. Но этот акт цел и неприкосновенен и приобщен к настоящему делу. "Дарила,-- говорит Левицкий,-- брильянтовые вещи и выигрышные билеты". Но допросом Варвары Дубровиной удостоверено, что все ценности всегда находились в распоряжении матери в комоде под ключом, и даже кольца, серьги каждый, раз выдавались матерью и что все осталось цело. Обвинительный акт замечает, будто показание Левицкого о золотых вещах подтверждается свидетелем Саржинским. Но из прочитанного показания этого свидетеля оказывается только, что Панфилов обращался к нему с просьбой продать какие-то золотые вещи, но говорил при этом, что вещи эти -- его собственные. "Кольца эти,-- говорит Левицкий,-- я видел впоследствии у Максименко". Но правдоподобно ли, чтобы Панфилов стал показывать эти кольца родственнику мужа своей любовницы, правдоподобно ли, далее, чтобы полицейский чиновник, вольнопрактикующий, на досуге от служебных занятий по части альфонсизма возвратил раз попавшие в его руки драгоценные вещи возлюбленной купчихе? Показание Левицкого завершается, наконец, еще одной крупной неправдой: будто горничная А. Оладова говорила ему об интимных отношениях барыни с Панфиловым, о "вступлении ее во второй брак". Обвинительный акт снова прибавляет, что показание Левицкого "подтверждается" Оладовой. Свидетельница Оладова -- и на следствии и дважды на суде -- прямо я категорически это отвергла. В чем же это "подтверждение"? Доля правды заключается в том, что Панфилов был знаком с Максименко, которая у него, по просьбе того же Левицкого, крестила ребенка, и что Панфилов три-четыре раза за все знакомство был у Максименко и всегда со своей женой... Есть, господа, фотографы, которые, по заказу милых шутников к обнаженному туловищу распутницы приставляют лицо честной женщины... Показание Левицкого все, целиком,-- такая же искусная фотография, и о таких свидетелях нельзя не говорить без самого глубоко возмущенного, негодующего чувства.

   "История новая" -- сплетни о Резникове. Вы уже знаете его отношения к семье Максименко и роль в доме Дубровиной. Когда-то пригретый семьей Резникова, давшей ему кров и приют, Н. Максименко, встретив, через десяток почти лет, своих старых друзей в Ростове, пожелал за добро заплатить им добром и поместил Аристарха в контору торгового дома Дубровиных. Это было в 1887 году. Семья Резниковых сближается с семьей Максименко, друг у друга бывают, а Александра Егоровна так подружилась со своей сверстницей Софьей Резниковой, что они начинают даже одинаково одеваться. Но в мае 1887 года, как видно из письма Александры Егоровны к мужу, Аристарх Резников именуется пока только "братом Софьи Даниловны". Действительно, "своим человеком" в доме Варвары Дубровиной А. Резников становится только с зимы, с начала 1888 года. Николай Федорович вступает с ним в дружбу; они сходятся на "ты"; Резникову поручается Дубровиными ведение всех домовых книг; его услужливость, ловкость, веселость делают его необходимым в этом доме; наконец, летом 1888 года, когда Максименко был в Калаче, Варвара Дубровина поручает ему полное управление домом, куда он почти и переселяется. Во время болезни Максименко Резников часто навещает больного, ухаживает за ним, ходит в аптеку, за докторами. Вот положение А. Резникова в доме Максименко: это -- не слуга, не приказчик, а сын старого знакомого, приятель, друг, которому Н. Максименко протежировал, которого любил как человека близкого, почти родного. Такая роль Резникова и могла подать повод к подозрению, что близок-то он был, но не к мужу, а к жене. Из массы свидетелей материал для такого предположения дают только трое: Дмитриевы и Португалов, но и этот материал оказывается, безусловно, негодным и недостоверным.

   Критика каждого свидетельского показания рассматривает его с трех сторон: может ли свидетель говорить правду, желает ли он быть правдивым, и самое показание его представляется ли правдоподобным? Полагаю, что в отношении свидетелей Португалова и Дмитриевых три вопроса эти могут быть разрешены только отрицательно. Свидетели эти озлоблены, предубеждены против подсудимой, и потому пристрастное отношение их к делу слишком явно. Положение Дмитриевых, действительно, было несколько щекотливо: незадолго до смерти Н. Максименко они угостили его стаканом чаю. На рассвете, когда Максименко уже скончался, Александра Егоровна громогласно упрекала их в том, что они напоили его крепким чаем, от которого он умер; во время вскрытия Португалов говорил об этом стакане чая приставу Пушкареву в присутствии Дмитриева, который, по словам Пузанова, с сердцем сказал доктору: "Что вы и меня путаете!". Нет сомнения, что об этом злополучном и, по моему убеждению, невинном стакане чая говорили уже весь дом и соседи. Весьма естественно, что спокойно и равнодушно отнестись к этому Дмитриевы не могли.-- и в этом источник их раздражения, подозрительности и злобы против Александры Егоровны, которая первая оскорбила и лишила их спокойствия своим неосновательным упреком. Недаром Дмитриева "возненавидела" ее, как сама она проговаривается в своем показании. Почувствовав необходимость защищаться от самозащиты, как это нередко бывает, они перешли в нападение. А подозрительность полицейского чиновника и фантазия провинциальной кумушки придали показаниям их излишнюю решительность. Но и по содержанию своему показания Дмитриевых не могут иметь на суде ровно никакой цены. Все, что в них существенного, передается ими по слуху. К счастью, они указывают нам и источник. Так, о ссоре Максименко с мужем, во время которой муж будто бы упрекал ее в том, что она "променяла его на мальчишку" (Резникова), Дмитриевы говорят со слов свидетельниц Кривенковой и Маловаткиной. Вы сами слышали этих свидетельниц -- и что же? Как и на следствии, и на суде в Ростове, они и здесь уличают Дмитриеву во лжи: свидетельницами такой ссоры они не были и ничего подобного Дмитриевой не говорили. Дмитриева, со слов дворника Жироза, передает, будто бы однажды он видел такую сцену в коридоре, что "ему даже стыдно говорить о молодой барыне". А вот что говорит об этом сам Клим Жиров: "Вечером, часов в семь-восемь Александра Егоровна в коридоре тихо разговаривала с Резниковым; я в это время сидел у парадного крыльца и им меня не видно было; они не долго "шептались" в коридоре, вскоре отперли дверь и вышли; Резников пошел к себе на квартиру, а она вернулась в дом...". И только. О чем же тут "стыдно-то" говорить? Вообще, в настоящем деле всем свидетелям обвинения, показавшим с чужих слов, по слуху, страшно не повезло: по справке, при сопоставлении с первоисточником, все эти показания оказывались вымышленными. Левицкий, например, ссылается на Оладову, но она его же уличает во лжи; Дмитриевы говорят со слов Маловаткиной, Кривенковой и Жирова, но эти трое их опровергают; Дьяконов уличает сославшуюся на него Елизавету Максименко и т. д. Очень жаль, что прокурор, занявшись группировкой свидетелей, не выделил названных мной лиц в особую группу... Таково содержание свидетельских показаний Дмитриевых. Я упустил, впрочем, ту балетно-мимическую "сцену у воды", которая для Дмитриевой не могла, разумеется, остаться незамеченной: Александра Егоровна как-то брала во дворе воду, в это время проходил Резников, и "они обменялись такими взглядами, какие бывают между людьми близкими,-- они улыбались друг другу". Не считая себя экспертом по части улыбок и взглядов, в особенности расточаемых у воды, я не могу, однако, за этой драгоценной подробностью показания не признать особенно серьезного значения, ибо она с истинно-комической важностью занесена на страницы обвинительного акта...