Он погрозил кулаком и ушел к себе, а Нина перевязала голову очнувшегося Чайкина, Ручьев помог поднять его, и, взяв под руки, они вывели его на улицу.
– Посидим в тенечке, покурим, – предложил Ручьев.
Они сели под липой на лавочку, Ручьев закурил, а Чайкину Нина достала из сумочки конфетку.
– Пососи, лучше будет. Не тошнит?
– Нет. Туман только перед глазами. Как через марлю гляжу.
– Пройдет, дыши глубже.
– Что же теперь делать? – спросил Ручьев. – На комбинат хоть не возвращайся… К Балагурову разве пойти, к Межову?
– Куда же еще, – промычал со стоном Чайкин.
– А что я им скажу, как объясню? Они так верили в меня, так ждали перестройки работы, нового порядка…
– Не только они ждали и верили, – сказала Нина.
– Да, да, ты права, Нинуся, все ждали, все верили. И я сам верил больше всех.
– А теперь уже не верите, сдались? Эх, Анатолий Семенович, Анатолий Семенович! Что же нам-то теперь делать? Ждать, когда пришлют дядьку со стороны?… Анатолий Семенович, дорогой, не отступайте! Идите к начальству, просите прощенья, помощи, но не сдавайтесь так, сразу! Ведь это же будет позор всей Хмелевке, вечная насмешка над вами, над нами! Мы тоже не справились, не смогли, не поднялись со всем своим комбинатом!
– Ты права, Нинуся, спасибо, я пойду.
– Идите, Анатолий Семенович, идите быстрей. Я его одна доведу. Вот он малость отдохнет, и доведу, а вы идите.
– Иди, Толя, – сказал и Чайкин. – Ни пуха тебе ни пера.
– К черту.
XI
Сразу пойти в райком Ручьев не отважился, пошел сперва в райисполком. Там родная, мудрая Юрьевна, там Межов, который вчера рекомендовал
его не только как секретаря райкома комсомола, но как близкого товарища. Они не выдадут, помогут, спасут.
На пустынной улице было душно. Ручьев снял пиджак и, перебросив его через руку, заторопился к административному центру. Решить бы это дело с печатью, выдать деньги, а там, может, и остальное удастся уладить. В приемной, наверно, толпа посетителей, Дерябин вот-вот позвонит. Вы что, скажет, за целый день даже названия комбината не придумали и производство мне дезорганизовали. И будет.прав. Потому что новый директор уже не контролировал ситуацию, события развивались стихийно, и он, призванный укротить стихию, на самом деле работал на нее.
Юрьевна, увидев сына хромающим и с перевязанной рукой, встревожилась. Она уже слышала, что на комбинате какие-то сложности, но думала, что это в порядке вещей. Она знала своего честного Толю, знала непробиваемого Башмакова. Вполне естественно, если возникнут сложности и недоразумения. Люди комбината закованы в бюрократические правила, как в кандалы, а тут их сразу долой, действуй, работай всласть. Правда, время не совсем удачное, напряженное, конец месяца, квартала, но ведь именно в такое время и должен показать свои преимущества новый стиль руководства, с личной инициативой каждого, общностью цели.
Юрьевна положила недокуренную папиросу в пепельницу, вышла из-за стола и села рядом с сыном на стул у стены. Ручьев был замученным и, казалось, постарел на несколько лет. Она обняла его за плечи. – Рассказывай, Толя.
Ручьев торопливо, с пятого на десятое, рассказал, то и дело заглядывая в худенькое, морщинистое лицо матери и стараясь по его выражению, по взгляду все повидавших усталых глаз определить, как опасно его положение и можно ли из него выйти без больших потерь.
А Юрьевна тоже была утомлена, ее тоже одолевали телефоны, райсовет тоже занимался вопросами выполнения планов, причем в масштабе всего района, разговор несколько раз прерывали, и он услышал, что Межов сейчас на заседании бюро райкома, будет только в конце дня. Ручьев подхватился бежать в райком – ведь Балагуров утром специально напоминал ему о бюро, – но Юрьевна остановила: – Посиди, Толя. Заседание у них уже началось, – она показала на настенные часы, – тебе сейчас не до бюро, зайдешь в конце. Если успеешь. Кашу ты заварил большую, расхлебать бы. Как же теперь с печатью-то?
– Сам не знаю. Хотел сразу производством заняться – не дали, названья менять заставляют, сводки разные, совещания, посетители, бумажки… Видно, недаром с утра было столько плохих примет.
– Каких примет?
– Да за сигаретами возвращался, кошка дорогу перебежала, дверью в проходной ударило…
Юрьевна печально поглядела на него, вздохнула. Никогда он не придавал значения никаким приметам.
– Ума не приложу, Толя. Не верится. Покажи-ка язык.
Ручьев показал – синий и длинный, как у загнанной собаки.
Юрьевна покачала обесцвеченными светлыми кудерьками:
– Сыночек ты мой! – И встрепенулась, кинулась за стол к телефону. – Давай не охать, а действовать. Надо сейчас же сделать официальное заявление в милицию, дать объявление в газету, а потом уж заботиться о новой печати, заниматься другими делами. Беги в милицию прямо к Сухостоеву, я ему позвоню.
Ручьев кивком поблагодарил и пошел, но от двери поспешно вернулся:
– Ma, не подскажешь новое название комбинату?
Юрьевна уже сняла трубку и сердито замахала ему – иди, иди, не до того сейчас.
В кабинет вбежала потная Смолькова, заступила Ручьеву путь:
– Давайте бумагу, товарищ Ручьев, что вы от меня бегаете! Или на меня хотите свалить? Не выйдет! Я за ваши мясорубки отвечать не стану. – И устремилась за помощью к Юрьевне: – Он сам, Клавдия Юрьевна, устно разрешил собрать металлолом…
Ручьев выскочил на улицу и устремился в милицию.
Предупрежденный Юрьевной Сухостоев, начальник отдела, задал несколько самых общих вопросов о комбинате, спросил, много ли «несунов» и как поставлен контроль, затем по внутреннему телефону вызвал сержанта Пуговкина, который сегодня дежурил по отделению. В ожидании его доверительно сообщил Ручьеву свою знаменитую формулу жизни, почитаемую хмелевцами за простоту и мудрую краткость. «Каждый человек отбывает на земле свой срок. Уважающий законы и правила – здесь, в окружении трудового коллектива, родных и близких, неуважающий – там, где нет ни родных и близких, ни трудового коллектива». И в качестве примера любезно присовокупил:
– Гражданин Башмаков, возможно, плохой руководитель, но вряд ли он попадет «туда», поскольку уважает и соблюдает…