У крайнего дома сидел на лавочке кудлатый Витяй посреди своих ухажерок Зины и Светки. Обнимая, они склонились головами ему на плечи, а он тренькал на гитаре и пел с цыганской тоской:
Монах остановился рядом, вздохнул:
– Поёшь, а главного в жизни не знаешь.
– Знаю, – сказал удалой Витяй. – Главное, де-дуня, сердцем не стареть, песню, что запели, до конца допеть! Жизнь-то ведь хороша, дед? Ох хороша-а!
Смерть придет – кричать стану, прогоню, стерву!
– Что ж, кричи, допевай, – сказал Монах и пошел дальше, Витяй снова защипал гитару:
Монах остановился передохнуть и опустил сумку с продуктами на землю. Витяй осатанело ударил по струнам и взвыл с отчаянием.
Монах вышел задами к старой ветле за огородом вдовы Кукурузиной и остановился, заметив в прибрежном ивняке парочку. И конечно, забрались в его лодку.
– Милый мой, любимый, родной ты мой! – любовно всхлипнул женский знакомый голос. – Да неужто я виновата, если судьба так не задалась. Я ведь и пионеркой была, и комсомолкой, в драмкружке играла, на артистку хотела выучиться. А ушла из восьмого класса в продавщицы. Отец-то умер, а я старшая, маме помогать некому…
Монах тихо, чтобы не загреметь банками, опустил на землю тяжелую сумку. Никакая тут не молодежь, а сама Клавка Маёшкина с хахалем. Надо же! А говорили, что умеет только жульничать да орать на всю Хмелевку, если что не по ней. Все она, видать, умеет. И жалуется вот взаправду, с сердечной болью, и любовные слова говорит с нежностью. Артистка! Перед кем же она так стелется?
– А в торговле, милый, всем угоди: начальству дай план выручки с перевыполнением и культурное обслуживание, покупателям – свежий продукт с походом и взаимную вежливость, семье – получку до копеечки и душевное внимание. Во-от. Недовесь или ошибись со сдачей – покупатель орет, книгу жалоб ему подай, а ошибусь в его пользу, стану взвешивать с походом – без получки останусь, семья голодной будет. Вот и рассуди…
– В таких случаях, Клавочка, надо не угождать, а быть точной, другого выхода у нас нет.
«Митя Соловей! Неужто он? Бумажный мужичок, казенный правильный человек, исполкомовский заседатель!»
– Да, милая, только так. Точность, как честность, – самый верный, самый прямой путь в подобных случаях…
«Он! И надо же – усмирил самое Клавку! Вон даже плачет перед ним. Правда, что ей слезы – не купленные. Да и зря она плакать не станет».
– Митя, родной, мы ведь люди, а не машины. И какие же это случаи, когда всю жизнь так, всю жизнь ты если не на угождении, то на обслуживании. Или я неправильно сказала?
– Верно, Клава, правильно. Торговые учреждения и предприятия входят в сферу обслуживания населения. Но спрашивал я тебя не об этом.
– Постой, Митенька, погоди, мой хороший. Ты не об этом, а я о том самом, что болит. Двадцать лет отдано торговле, я отбрехиваюсь налево-направо за вашу точность. А толку? Братики, которых растила, разлетелись, с праздниками забывают поздравить, молодость ушла, мечта об артистке высохла на корню, семьи сейчас нет. Я, Митенька, и не охнула, когда Заботкин меня уволил, даже перекрестилась: слава богу, сама по привычности бросить не решилась бы. А уж когда с тобой познакомилась близко, да сошлась, да полюбила… м-м…
– Минутку, одну минуточку с поцелуями… Я разделяю твои сердечные порывы, Клава, но ты почему-то уходишь от ответа.
«Так ее, Митя, правильно. Ты мужик, не забывай дела!»
– Про сливки?
– Про сливки. Признайся, ты ведь сочинила историю с котом и лампой, Клавочка?
– Да что ты, Митя! Вот, ей-богу, лопни мои глазыньки, не вру! Неужто же ты, любимый человек, мне не веришь? Какая же это любовь, если ты заодно со всеми считаешь меня воровкой и вруньей!
– Ты права, Клавочка, нельзя любить воровку и лгунью, ты просто умница, я всегда знал это, но ведь я не сказал, что ты лжешь, моя ласточка, я сказал, что ты сочинила. Ты же в артистки готовилась, у тебя хорошо развито воображение, твоя натура предрасположена творить, тебя не удовлетворяет реальная действительность, и ты хочешь пересоздать ее в своем воображении по законам красоты. Не случайно же и сама ты красива, порой даже прекрасна, Клава!…
«Ну Митя, ну стервец, ну прохиндей! Как же мягко стелет, чиновный краснобай! А Клавка хоть и крикунья, а пригожа и статью, и лицом…»
– Остаточки, Митенька, последышки. В девках-то я красивше самой Фени Цыганки была. Мне ведь уж тридцать восемь сравнялось.
– Разве это возраст, милая! Это цветение, конец весны, плодоносное время. Но мы опять, кажется, уклонились от темы.
– Плодоносное, Митя, твоя правда, плодоносное. Я тебе еще каких хошь детей нарожаю, хоть ребят, хоть девок. Неужто ты не хочешь сыночка, Митя? Такого маленького, горластенького соловьеночка? И в жены я к тебе не набиваюсь, живи со своей старухой, одна выращу. Знаешь как я хочу сыночка – сил нет. Вечером приду с работы в пустую квартиру и реву: одна!…
Бездетный Митя Соловей тяжко вздохнул, и его вздох передался Монаху, одинокому вот уже полвека. Правда, Монах был в дружестве с окружающей его растительной и животной природой, но иногда до слез хотелось, чтобы рядом был родной человек. Пусть даже такой вредный, как Клавка.
– Мне ведь, Митенька, от любимого надо, от единственного. Чтобы сыночек мой был один такой на свете, самый красивый, самый культурный, самый хороший – как его отец. А такой у меня только ты, мой соловушка. Хочешь, украду второй бидон сливок, старуху твою убью, Хмелевку подожгу, утоплюсь в заливе? Дай-ка еще поцелую…
«Ну змея так змея-a! И ведь сделает, что хошь сделает!»