Воротиться к царевичу, настроить его явиться к отцу-государю с предложением выслушать лично преступника, было для Бориса Федоровича делом не трудным и не долгим.
Григорий Лукьянович, хотя, как и думал Семен Иванов, заранее забежал к царю, но не вдруг решился прямо сказать ему о бое опричников на Волховском мосту, подготовляя издалека царя и намекнув ему о сумасшествии стремянного Карася, который будто бы не помнил, за что поколол заигравших с ним товарищей, поддразнивших его медвежьею пляскою.
Все шло как по маслу…
Иоанн Васильевич сочувственно принял известие о болезни своего верного слуги, лишь по свойственной ему подозрительности заметив:
– Разыскать, не было ли зла тут, не опоили ли его понасердку!
– Разузнаем, государь… Все разузнаем, а теперь нужно убрать малого в надежное место… не то бы дурного чего не учинил над собою…
Вдруг в царскую опочивальню вошел сильно взволнованный царевич Иван и прямо заговорил:
– Государь-батюшка, на Волховском мосту смута… Стремянной твой, Карась, побил опричников, обнажив меч, и напав на товарищей…
– Это дело, Ваня, Малюта не так докладывает… Карась-то с ума сбрел… Не помнит ничего и понятия не имеет совсем… Поколол зубоскалов… Смеяться, вишь, да дразнить его вздумали…
– Малюта, государь, ошибается… Карась в полной памяти и в учиненном художестве не запирается… приносит полное покаяние.
– Просветление, что ли, на малого нашло?.. Повидать бы нам его надо постараться…
– Не просветление, государь-батюшка, а полное осознание… Карась сам приехал к тебе с повинною, у крыльца стоит, дожидается… Говорит все ясно и отчетливо, сам изволишь убедиться, коли повелишь ввести его.
– Коли здесь он и может все понимать, ввести…
– Ввести Карася, Борис! – крикнул поспешно царевич, чтобы предупредить Малюту, потерявшегося от раскрытия его лжи.
Через несколько минут растворились двери и Семен Иванов вошел с поникнутою головою.
– Виноват, великий государь! – начал он, преклонив колена. – Побил я грабителей и разбойников, не признав в них слуг твоих, когда сказали они, что доподлинно губить вели безвинных женщин, вместе с невестой моей Еленой Горбачевой. Вины за этими женщинами быть не может, а слуги твои – не иродовы избиватели младенцев. Меча, которым убил я извергов, не отдал я без твоей державной воли. Казни меня виноватого, защити только остальных безвинных… На защиту невесты, которую любил я больше жизни, поднял я меч свой. Виновен ли я, рассудить правота твоя. Пощады не прошу, прошу справедливости… но тебе только, великий государь, поверю, коли сам скажешь мне, что с ведома твоего топят народ что ни день, с детями…
– Поднявшие меч мечом и погибнуть должны!.. – отозвался царь, выслушав признание Карасева. – Ты бы должен помнить это и не быть мстителем, – добавил он грустно.
– Голова моя перед тобою, государь; повели казнить, но сперва выслушай…
– Говори!..
Семен Иванов подробно рассказал свое знакомство с Еленой, свою встречу с ней на мосту и свое впечатление от новгородского погрома.
– Знаю я, государь, одно, – заметил он, – неведомо, за что бьют и топят здесь в Новгороде сотнями слуги твои!..
Карасев умолк.
– Карать государь должен за крамолу! – отвечал Грозный, но в голове его слышались теперь не ярость и гнев, а глубокая скорбь и неуверенность. – Губить невинных мне, царю, и в мысль не приходило… Казнить без суда я не приказывал… Ведуний каких-то упорных, не хотевших отвечать, только я велел, за нераскаянность при дознанной виновности, покарать по судебнику за злые дела их…
– Государь, – ответил Семен Иванов, – всех женщин и мужчин губили, и не спрашивали, за что… Коли нечего отвечать на вопрос о деле, которого не знаешь, поневоле скажешь: нет! Это ли не раскаянность и ослушание? Это ли причина губить огулом без разбору?
При этих словах на лице Иоанна выразился величайший ужас.
На всех присутствовавших, исключая царевича да Бориса Годунова, слова Карасева произвели самые разнообразные действия, с общим ощущением трепета и неотразимости готового разразиться удара. Всегда дерзкий и находчивый, Григорий Лукьянович в это мгновение не мог совладать с собою и собрать мысли.
Взгляд, брошенный на него Грозным, заставил затрепетать злодея, и в сердце царя трепет его был самым неопровержимым доказательством страшного дела.
Иоанн Васильевич заметался и тяжело опустился на свое кресло, схватясь за голову, как бы стараясь удержать ее на плечах.
Действительно, голова у него закружилась и все окружающие завертелись вокруг него в какой-то бешеной пляске.
В горнице царила такая тишина, что слышно было усиленное биение сердца в груди присутствующих. Какая-то невыносимая тяжесть мешала вылетать воздуху из легких, хотя под напором его многие готовы были задохнуться.
Осилил первый эту бурю ужаса Иоанн и движением руки подозвал к себе Семена Иванова:
– А сослужил ты мне службу в Литве? Грамотку мою передал крамольнику? – почти ровным голосом спросил он.
– Исполнил, государь великий, в руки отдал твою грамотку подлому изменнику… С докладом о том и спешил к тебе в Новгород, да вот стряслась надо мной беда неминучая…
– Исполать тебе, добрый молодец, что сослужил ты мне службу последнюю, не служить тебе больше в опричниках, коли поднял ты меч на братьев своих, но и не отдам тебя в руки катские… Иди на все четыре стороны… Коли жив будешь, твоя доля, но и за убийство твое не положу кары на виновного… Тебе судья один Бог, а не я – грешный судья земной… И виноват ты в пролитии крови человеческой, и прав, не признав душегубцев слугами моими царскими… Как же мне судить тебя… Я, быть может, тебя виновнее… хоть и по неведению… Иди, говорю, от нас на все четыре стороны.
Царь привстал с кресла и даже поклонился Семену Иванову.
Последний стоял, низко опустив голову.
Мрачные мысли проносились в его мозгу, неожиданность царского помилования поразила его.
«Не хуже ли смерти такое помилование?» – неотвязно вертелся в голове его вопрос. Но он вспомнил об оставленной им Аленушке, и какое-то сладкое, теплое чувство стало подниматься из глубины его сердца…
Он поднял свой взгляд на царя, поклонился ему до земли и тихо вышел среди расступившихся присутствовавших.
Царь молчал, продолжая задумчиво сидеть в кресле.
Вдруг он воскликнул:
– Идите вон… все!
И снова гневный взгляд его упал на Малюту.
Этот взгляд не ускользнул от последнего и от Бориса Годунова.
– Уезжай тотчас же к войску, если жизнь дорога тебе… – шепнул тот Григорию Лукьяновичу по выходе из царской опочивальни.
Гордый Малюта, как известно, тотчас послушался этого «молокососа», как он называл Годунова.
Царь остался один.
Ум страждущего монарха получил, казалось ему, доселе неведомую проницательность, усиливающую лишь теперь его душевную боль.
Сознание того, что он сам, всею душою старавшийся об улучшении народного быта, служил игрушкою врагов народа, попускавших его гнев и милость на кого хотелось этим извергам, – было самым язвительным терзанием среди накипевшей боли. Уверенность, теперь несомненная, что напуская на него страх придуманными восстаниями и заговорами, коварные клики злодеев набросили на самодержавного государя тень множества черных дел, самый намек на которые отвергнут был бы его совестью, умом и волею, – представляла царю его положение безвыходным. «Тиран, мучитель безвинных, руками таких же зверей, как он сам»… – вот что скажут потомки, не будучи в состоянии понять всей неотвратимости обмана, которым опутали умного правителя те, которых поставил он взамен адашевцев.
«Кто же поверит, – продолжал свои томительные думы Грозный, – что выбирая в свои наперсники зверей, носивших только человеческий образ, я не удовлетворял этим личным побуждениям своего злого сердца»?