Выбрать главу

К Ибрагиму, стоявшему в растерянности и смятении на Мраморной площади, подошел гаджи Фиридун и с мягкостью, такой странной после его давешнего, упрямого непокорства, доложил шаху, что Насими требует встречи с ним. Ибрагим, зябко скрестив руки на груди, чтобы унять дрожь в теле, походил взад-вперед и остановился перед гаджи Фиридуном:

- Что он хочет?! С чем пришел?!

- Он был у Тимура, шах мой.

- Что?! Насими?! У Тимура?!

- Да, шах мой!..

- И вернулся целехонек?!. Какой простак поверит в это, гаджи?! Что он хочет сказать мне? Поди узнай, о чем его слово..

Гаджи Фиридун, пряча недовольство под мягким укором, сказал:

- В каждом слове Насими содержится тысяча слов! Только сам он может сказать тебе свое слово, шах мой!

Ибрагим понимал, что гаджи Фиридун прав, но не согласился с ним.

- В чем суть его намерений? Бунт против сдачи Фазлуллаха? Если так, то на что он рассчитывает, на какие силы против Тимура? Можешь узнать? Только это мне надобно!

Гаджи Фиридун молчал. Бросив на него злой взгляд, Ибрагим вновь заходил взад-вперед.

Как всегда, на башнях горели буйные огни, и чырагдары следили, готовые подлить в плошки нефти и подсыпать угля, когда пламя чуть ослабевало. Конюхи, увидев шаха на площади, встали наготове у стойл, полагая, что будет срочный выезд. Гуламы, скрестив руки, следили, стоя под аркой парадной дворцовой двери, за каждым движением шаха, чтобы подбежать и оказать нужную услугу, а джандары-телохранители, обнажив мечи, стояли поодаль, готовые следовать за ними. Гюлистанский дворец жил своей обычной жизнью, придерживаясь установленного распорядка.

Но за дворцовыми воротами бурлил и гудел народ, и дворец вдруг показался Ибрагиму сиротливым и брошенным, озноб в теле усиливался. Когда же с минарета шахской мечети раздался утренний азан, напоминая начало третьего - последнего дня срока, Ибрагим резко остановился и налитыми кровью глазами посмотрел на гаджи Фиридуна; с языка у него сорвалось лишь одно слово: "Изменник!"

Пройдут годы, настанет день, когда в судилище ширваншаха высокий суд обвинит в измене трону и короне еретика, бакинского правителя, председателя моря и всех его плодов гаджи Фиридуна, а Ибрагим, неожиданно прервав словопрения, скажет с потрясшей всех откровенностью: "Мы сами повелели ему принять под свое покровительство скитальцев, в этом гаджи Фиридун невиновен. А если он увлекся ересью, то пусть отречется от нее и тем снимет с себя вину". Так попытается Ибрагим спасти гаджи Фиридуна от казни, потому что в увлечении ересью как гаджи Фиридуном, так и любимым сыном Гёвхаром был повинен сам шах, принесший в жертву своей политике самых дорогих его сердцу людей. Но полностью свою вину и ответственность Ибрагим осознает в будущем, когда дорогих ему людей будет судить высокий суд, теперь же, когда над головой его муэдзин, глядя на толпы нечестивцев, с ужасом в голосе прокричал "аллаху-акбар!" и гибель, идущая со стороны Шабрана, стала так очевидна, что он, бросив гаджи Фиридупу: "Изменник!" - не колеблясь решил тут же предать его черным мюридам шейха Азама под пытку ржавыми гвоздями. Будь возле Ибрагима человек, проникший в его мысли, решившийся сказать ему, что шах, когда-то высвободивший послов Фазлуллаха из железных клеток и от пыток черных мюридов, и шах, пришедший к чудовищному решению предать пыткам своего верного и любимого подданного, - это разные, полярно-противоположные люди, ибо - в Шабране, куда он отвез свою казну, под воздействием страха, внушенного Тимуром, он лишился самого драгоценного своего достояния - государственного мышления; будь возле человек, который сказал бы все это Ибрагиму, он, возможно, и увидел бы себя со стороны, но рядом с ним не было такого человека. Гёвхаршах мог бы остановить его, но Ибрагим и его отослал от себя.

Гаджи Фиридуна спас случай.

Хлопнув в ладоши, чтобы велеть гуламам звать шейха Азама и передать ему гаджи, Ибрагим вдруг увидел в глазах его устремленных вниз на город, такую улыбку, что, посмотрев невольно туда же, стал очевидцем непостижимого явления: все минареты всех двадцати четырех мечетей были пусты, и голос муэдзина шахской мечети, искаженный ужасом и предчувствием беды, еще более усугублял это странное и страшное молчание мечетей. Двенадцать месяцев в году пятижды и день зовущие правоверных к молитве голоса муэдзинов не пропели утреннего азана, и это было так же непостижимо, как если бы не наступил в свой час рассвет, не взошло солнце, остановился бы круговорот вселенной.

- Почему онемели муэдзины?! - с ужасом в голосе вскрикнул Ибрагим, позабыв о гаджи Фиридуне и черных мюридах.

- Ты многого не знаешь, шах мой, - сказал все с той же покоряющей мягкостью гаджи Фиридун, - ибо пренебрегаешь учением Фазла. Глас Насими в мечетях считают гласом Хакка, и если поет Насими, муэдзины молчат и слушают его.

- Слушают ересь?! - гневно спросил Ибрагим.

- Славу "анал-хакку", шах мой! - благоговейно ответил гаджи Фиридун.

Ибрагим не верил ушам своим.

- Но как же это допускают гатибы?! - спросил он. Гаджи Фиридун ответил, что и гатибы тоже слушают славу "анал-хакку".

- Ты хочешь сказать, что в мечетях не осталось правоверных мусульман?! Ни одного, кто бы с "лаилахапллаллахом" на устах выступил против ереси?!

- Такие люди остались лишь во дворце, шах мой, - со спокойной отвагой ответил гаджи Фиридун, - в твоей резиденции и в резиденции садраддина. Ибо с первых же дней переселения к нам Фазла во всех мечетях служат его тайные поверенные, успевшие за семь лет приобщить прихожан к великому учению и неопровержимо доказать ложность "лаилахаиллаллаха". И все прихожане двадцати четырех из двадцати пяти шемахинских мечетей, отринув ложный "лаилахаиллаллах", произносят "Анал-Хакк", шах мой! Вот почему, как ты видишь сам, "анал-хакк" перестал быть тайным и стал явным.

От толчка в сердце кровь бросилась в лицо Ибрагиму и из треснувшей вдруг нижней губы горячей каплей скатилась в бороду. Он подумал, что казавшийся ему безумным Мираншах был не так безумен, когда со словами: "Разрушаю, потому что в этой стране нет места, которое бы не было очагом хуруфизма. Убиваю, потому что нет здесь человека, который бы не был хуруфитом!" - разрушал мечети и предавал мечу правоверных; и требование тирана, которого он называл палачом, показалось ему не таким уж неправедным.