Ещё в ранней юности он понял, а вернее, нутром, до самой сердцевины почувствовал, ощутил то, о чём не задумывались его сверстники. Он внимательно всматривался в своих друзей и знакомых, и не мог понять, как им удаётся жить, избегая того знания, которое едва не раздавило его. Жизнь с сознанием неизбежности своей индивидуальной смерти казалась ему невозможной. Бесценный дар, удивительно хрупкий, который мог быть отнят в любой момент, и дан-то был непрошено, и отнят может быть по самому жестокому произволу. А кто дал? И кто отнимает? Все последующие годы Авруцкому мучительно хотелось понять, что же это такое, эта эфемерная и короткая, сколько бы она ни продолжалась, что это за сладкая пытка, неисповедимо как возникающая и неведомо куда исчезающая, этот промельк между двумя ночами.
Впрочем, внешне это никак не проявлялось, всегда тщательно одет и безукоризненно до синевы выбрит, точен, как швейцарский хронометр, ровно в девять ноль-ноль он начинал пятиминутку в своём офисе, с бесстрастным лицом выслушивал доклады, коротко и чётко давал указания. Весь институт знал, что пятиминутка в отделе Авруцкого была действительно пяти —, а не пятидесятиминутка. В кулуарах сотрудники полушутя поговаривали, что Авруцкий реликтовый лакедемонянин, настолько афористична была его речь. Создавалось впечатление, что когда ему задавали какой-либо вопрос, он успевал за считанные секунды проиграть в уме разветвлённые варианты десятков вопросов и ответов, поэтому его ответы новичкам в отделе казались абсолютно неожиданными и не относящимися к тому, о чём они спрашивали и лишь значительно позже они понимали, что Авруцкий каким-то образом успевал ухватить самую сущность того, что их интересовало, но что они ещё не могли внятно сформулировать, и ответ Авруцкого был безукоризненно логичен и точен, просто он исключал до десятка промежуточных, вставных звеньев, которые для обычного мэнээса могли бы стать темой серьёзного обсуждения, но ответ был уже дан, и обсуждение завершалось, ещё не начавшись.
Но сегодня была просто вечеринка по поводу дня рождения шефа, все расслабились и ждали, когда он произнесёт свой традиционный первый тост, ставший неотъемлемой принадлежностью их дружеских застолий.
Он застыл с поднятой в левой руке рюмкой, все приготовились выпить и в ожидании этого незамысловатого тоста: «Поехали», — негромко переговаривались между собой, но Авруцкий молчал, и разговоры постепенно стихли, все взгляды обратились на него. Мальцев дурашливым фальцетом прокричал — «кукареку», но никто не засмеялся, слишком необычный вид был у застывшего, как изваяние, Авруцкого.
Почему-то, против обыкновения, то, что протекало сквозь Авруцкого по ночам, сегодня случилось с ним днём, здесь, за этим праздничным столом и единственное, что совпадало, так это то, что предыдущей ночью было полнолуние. Авруцкий готовился к этой ночи, ждал и боялся того, что захлёстывало его, но ночь прошла буднично, и он и разочаровался, и успокоился, он решил, что его отпустили, возможно, испытывали, приглядывались и сочли непригодным, ну и пусть, и хорошо, он чуть машинально не сказал, «ну, и слава богу», но всё-таки не сказал. Что-то его остановило. И вот накатило.
Он встал, чтобы вопреки обыкновению, не ограничиваясь традиционным тостом, поблаго-дарить всех, кто пришёл к нему, он собирался сказать, как он счастлив, как ему повезло, что у него такая нежная, заботливая, любящая жена и такие замечательные, верные друзья и такие удивительные благожелательные соседи, в общем, весь хорошо известный набор штампов, который необходим для приятного течения дружеского застолья, и с существованием которого он мирился, поскольку с одной стороны это была правда и он действительно это чувствовал, а с другой — такие слова были неизменной частью одного из ритуалов, с неукоснительной тщательностью соблюдаемых во всех обществах во все времена.
Он встал и поднял рюмку, а потом случилась эта внезапная вспышка обжигающего, беспощадного света и, придя в себя, он вдруг понял, что говорить ему не хочется. Не о чём было говорить. Настолько пошлым, пустым, незначащим было то, что он собирался сказать, и настолько беспомощной и ни к месту была бы его попытка рассказать о тех видениях, которые мучили его по ночам и об этой вспышке света, которая совлекла не только одежду, но и кожу со всех сидящих за столом. Он сам почувствовал себя начинающим мэнээсом, не имеющим никакого представления ни о том, какая проблема перед ним возникла, ни о том, как к ней подступиться.