Выбрать главу

— А где ты живешь? — спрашивает у Кастрюка Андрей.

— Хе-хе, — поскрипывает Кастрюк. — У хате... Я атлас в деревню к себе привезу. Все лягут. Смотри, сколько городов, станций на земле. Вот Касторная называется. Хе-хе, Касторная. А то еще почище есть — Яя.

— Врешь, — не верит Андрей. — Нету такой станции.

— Читай, — подсовывает Кастрюк Андрею атлас.

— Яя, — читает Андрей и смеется. — А живут там...

— Точно. Во дают!

— Ну и бог с ними, пусть живут, — Андрей теряет интерес к атласу. И Кастрюк говорит:

— Бог с ними, пусть живут эти, как их... Ты зря, зря с Жуковым и Лисицыным связался. Облапошат они тебя как пить дать. Подведут под монастырь. Нам, кацапам, надо вместе держаться...

Всегда этот Кастрюк открывает Америки. Андрей сам знает, что зря связался и вместе с кацапами ему надо. Но вот попробуй вместе. А может... А почему бы нет, Кастрюк вон какой, здоров как бык. И Андрей решается.

— Слушай, — наклоняется теперь он к уху Кастрюка. — Слушай, давай поколотим Жукова с Лисицыным, отберем у них верхушку.

— Обоих сразу будем колотить?

Андрей обрадован:

— А чего там! Бить, так всех. Обоих разом.

— Нет, — отодвигается от него Кастрюк.

— Ну поодиночке.

— Не-е-е-е, — еще дальше отодвигается Кастрюк. — Ну, посуди сам, зачем нам с тобой сдалась эта верхушка. Не...

— Эх ты...

— А чего я, чего? Думаешь, что — мне ножа охота получить. У меня атлас есть.

— Трус! — приговаривает Кастрюка Андрей.

— Ну и пусть, зато цел. У нас был один такой храбрый, рыпался все. Дорыпался. И куда девался, никто не знает, и спрашивать боятся. Ишь чего, верхушки захотел. Ты за цыганку уж лучше держись. Она баба битая и добрая, видать.

— Грузинка она...

— Да ну? Живая грузинка? В жизни живой грузинки не видел. И вообще я еще ни разу за границей не был.

— Грузия — это не заграница, — сказал Андрей. — Это мы, потому и грузинка с нами.

— Понятно... Слушай, Андрей, ты только не раскалывайся. Не говори им там свою фамилию. Проживем, уже недолго осталось. Перезимуем. А весной, когда пахать время придет, сеять, весной можно сказать. Жратва будет. А до весны и во сне забудь, кто ты.

— Я уже сказал Вии свою фамилию, — поник Андрей.

— Дурак. Вот уж кругом дурак.

— А что мне делать было, когда со всех сторон и по-хорошему, и по-плохому?

— Кацап ты несчастный, что тебе их хорошее и плохое? У них работа такая. Головы нету на плечах. От добра сам отказываешься. Тут и кормят тебя три раза на день. И одежка твоя лежит на складе, не рвется. Третью зиму в детприемниках зимую, а такого дурака не видел.

— Как третью?

— А так. Хлеб убрали, лег снег, я за сестру и в город какой-нибудь на казенный кошт. Пожирую тут, выгуляюсь, а весной снова за работу.

— Так это ты кацап, — сказал Андрей. — Ох и кацап ты...

Кастрюк засмеялся.

— Давай, давай, я привычный, потому и живой, и в теле. И тут половина таких, как я, из деревень, приглядись только. А вот ты... Что же ты делать будешь? Может, я чем помогу?

— Отдай атлас.

— Отдам, Андрей... Только позже чуть, позже. Когда тебя домой повезут. Вот тебе крест, отдам, сука буду, отдам.

Андрей слушал Кастрюка и чувствовал: атласа ему не видать ни сейчас, ни позже. Да и не нужен он ему, что в нем толку: бумага. Гораздо приятнее было сознавать, что Кастрюк сочувствует ему искренне. И если бы он мог чем-нибудь помочь, не жертвуя при этом, конечно, атласом, он бы помог. Но ему, Андрею, достаточно и доброго слова. Он так и сказал Кастрюку.

— Я знаю, Васька, ты добрый и не жадный, и не трус ты, Васька. Только мне уж в самом деле не поможешь...

— Хочешь, я тебе проиграю в шашки?

— Не хочу. Ничего не хочу, ничего, понял?..

Тут-то Кастрюк уже рассердился.

— Понял. Дурак ты, — сказал он Андрею. — Да мало ли чего в жизни не бывает... А ты знаешь, где хоронят этих самых... ну, которые сами? Да их отдельно от людей кладут и без гробов. И правильно. Ты это брось и бери... бери атлас.

— Не надо, — отказался Андрей. И словно ушел, задумался. Какая разница — в гробу ли, без гроба. Дело в том, что его не будет. А для чего же тогда он рождается? Чтобы стать Кастрюком, девять месяцев в году работать, а три жить за казенный кошт и всего бояться? Или Жуковым с Лисицыным лучше стать, чтобы боялись другие? Ну а зачем, чего бояться? Откуда повелось это, кто так придумал? Почему раньше человека на свете рождается страх? И умирает ли он вместе с человеком?..

Время в детприемнике мчалось курьерским. Ночь страшила всех их, заключенных в этот дом по своей и не по своей воле, как страшит она, пожалуй, только стариков, мучающихся бессонницей. Происходило это, видимо, потому, что ночью каждый из них оставался наедине с самим собой. Странно, конечно. Ведь многие из них уже давно изведали одиночество и многие полюбили его. Навсегда оценили одиночество и безопасность собачьих ящиков, отчаянно стремились в одиночество пустующих тамбуров вагонов, заброшенных чердаков, безмолвных пустырей, стремились туда, где не мог их достать человеческий глаз.

Но вот дисциплина и порядок предоставляли им возможность хоть на несколько часов стать самими собой, обрести себя в чинной тишине детприемниковской спальни, и они терялись и молча бунтовали. Боязнь исходила не из ночи, а таилась в неотвратимости приближающегося утра. Утро несло неизвестность. Изредка радость, а чаще всего беду. День в четырех стенах для каждого из них был веком, столетием. И всякий раз их мучили взрослые муки: как сложится это грядущее столетие?

И кошмары их душили по ночам. Это были жуткие казенные кошмары на белых простынях удобных кроватей. А ко всему рассказывали, многие рассказывали: по ночам вдруг ни с того ни с сего в церкви через дорогу сами по себе начинали звонить колокола. Медные их голоса били морозную стынь, вспарывали казенную тишь, и старый купеческий особняк кряхтел и шатался, тяжело вздыхал всем своим деревянным прогнивающим нутром. Распахивались двери (почему-то всегда не те, которые вели на волю), скрипели половицы, и начинали возню то ли мыши, то ли крысы, то ли еще какие-то непонятные существа, обитающие под печкой.

И все жуткое, слышанное и виденное, явью и бредом оживало в ребячьих снах. И всю ночь они убегали, убегали, прятались, десятки раз умирали и просыпались в изнеможении, в холодном поту, с пересохшими губами.

Потому и был короток промежуток от ужина до отбоя. И столько вдруг обнаруживалось дел, и воспитатели к вечеру становились добрее. Вот и сейчас Вия Алексеевна подсела к ребятам сыграть в лото. И они были почти счастливы, что взрослый человек играет с ними в лото, не гнушается ими, и особенно азартно вопили:

— Хавира!..

Вия грозила им бледным наманикюренным пальцем:

— Жаргончик, ребятки...

И тогда «хавиру» меняли на «малину» и «кончил» на «засыпались». Против «малины» и «засыпались» Вия ничего не имела. И сама азартно выкрикивала: «барабанные палочки», «бочки», «дед».

Заразилась, попыталась заглушить предвечернюю неуютную тоску и Тамара. Подсела к лотошникам, вытребовала пару карт. Но сыграть не успела, не успела даже обеспечить себя «квартирой», как подошла бабка Наста и поманила за собой. Ласково так поманила:

— Вставай, девонька, вставай, пойдем, — будто любимую дочку поднимала поутру с постели и уговаривала ее не бояться росы и свежести.

— Куда? — спросила Тамара, еще надеясь, что это ее не туда, куда всех, не для главного разговора, к которому она готовилась все эти дни, да так и не подготовилась, а на кухню — почистить картошки на завтрак или помыть полы. Но Наста миновала кухню и тяжело начала подниматься на второй этаж, как знающий службу солдат, пропустила вперед себя Тамару. И Тамара второй раз, все еще надеясь, спросила:

— Куда?

— Иди, милая, иди... — уговаривала, брала на ласку. — Все вожу я вас, вожу. Хоть бы раз кто спасибочки бабке Насте сказал. А сколько я уже вас переводила, о-о-ох, девонька, головы не хватает. Всю жизнь вожу, и ни один из вас от меня не ушел. А какие были... От воспитателек, от самого Гмыри уходили, а от меня — дудки. Знаю я, знаю, как вас водить надо... А ты никак цыганка, девка?

— Цыганка, бабка Наста...

— Вот этого я уже в голову взять не могу: зачем же тебя сюда, зачем харчи на тебя казенные тратить, одежду?