— Ты воспитательница, а я баба...
Вия Алексеевна с утра еще знала, что сегодня Андрей выйдет из изолятора. Потому она и пыталась удержать Тамару. И только что у нее о Тамаре и Андрее закончился длинный разговор с Марией Петровной. Вия Алексеевна по-женски осуждала Тамару за то, что она ушла с Вадимом в театр, как бы предала Андрея. Она, Вия Алексеевна, когда-то тоже предала его. И предав, обнажив и вывернув его душу до правды, потеряла покой. И сейчас стремилась оправдаться перед ним и не могла оправдать Тамару. То, что происходило между Андреем и Тамарой, было для нее ново, незнакомо, и в то же время это было нечто обжигающее ее, личное. И ей нужен был обязательно счастливый конец, казалось, что от этого зависит и ее счастье. Невозможность счастливого конца она исключала, хотя умом и понимала всю несообразность этого желания. Она привыкла, что повсюду, во всех историях, всех книгах все заканчивается счастливо. И требовала от этих двоих своего, привычного, того, что всегда получала, забыв не только о времени и их возрасте, но и о решетках на окнах.
Мария Петровна страшилась конца — и счастливого и несчастливого. Оба они казались ей одинаково несчастливыми и неправдоподбными. И уединение Тамары за печкой, той самой печкой, за которой все и случилось с ней, временами просто пугало ее. Временами пугало, а временами и радовало. Для нее за этой печкой все кончилось, а они, Тамара и Андрей, от печки только начинают. И не надо, не надо взрослым ни во что вмешиваться. Пусть будет все как будет, как суждено тому быть. Как было уже до них, не с ней, не с Марией, а со многими, многими другими. И пусть будут слезы и горе, только бы не молчала душа. Вия не соглашалась с ней.
— Мы должны освободить их от мук, — настаивала она. — Мы обязаны сделать все, чтобы дети наши не знали тех мук, через которые прошли мы.
— А почему, собственно, они не должны знать наших мук? — спрашивала ее Мария.
— Потому что это ужасно.
— Ужасно не знать мук, Вия. Ужасно мерить их жизнь нашими мерками...
— Ты воспитательница, а я баба, — отвечала ей Вия Алексеевна и повторила это еще раз при Андрее. — ...Тамара ушла с Вадимом в театр...
— Как ушла с Вадимом?.. В какой театр?
— В город приехали артисты и привезли спектакль...
— И вы пустили, вы согласились... — И ожесточаясь: — Вы продаете, продаете Тамару! Я вижу, вижу.
— У меня есть билет в театр, — сказала Вия Алексеевна. — Целых даже два. Я могу отдать тебе их оба. Пойдешь?
— А если я не вернусь?
— Вия! — вмешалась Мария Петровна.
— Помолчи. Я знаю, что делаю.
— Ты творишь, а не делаешь.
— Так пойдешь ты в театр или нет?
— Пойду, — сказал Андрей. — Дайте мне оба билета, и я, может быть, вернусь.
— Я не пущу тебя! — заступила дорогу Андрею Мария Петровна.
— Я вернусь! — пообещал ей Андрей. — Я обязательно постараюсь вернуться.
— Это будет на твоей совести, — не в силах удержать его, сказала Мария Петровна Вии Алексеевне.
И Андрей ушел в театр на постановку «Тамара и Вадим».
Постановка была про любовь. Любовь безмерно красивую и безмерно счастливую. Артисты, старые и молодые, — все были красивые и одеты были все красиво. Нравились они Тамаре. Но ей все время было больно почему-то. Больно за счастливую любовь на сцене, больно за печку в детприемнике, которую она перетопила и которая теперь пошла трещинками. Больно за Андрея, который лежал в изоляторе и не видел, и не сможет теперь увидеть такую красивую постановку.
И покидала она зал с сожалением, что так скоро все кончилось. И за этим своим сожалением не смогла рассмотреть шедшего некоторое время почти рядом с нею Андрея. Он так и не решился показаться ей, хотя бежал в театр, торопился взглянуть ей в глаза и закатить спектакль, выдать все, что она заслужила. И гордо уйти. Но не выдал, не посмел показаться на глаза и не ушел.
Он сидел от нее через четыре головы, один на двух местах, смотрел на ее волосы, розовеющие из-под них маленькие уши и изредка на сцену. Постановка про любовь ему не понравилась и не могла понравиться. Какая там любовь. Это, которая в конце становилась на цыпочки, целовала своего жениха в губы и визжала: хорошо, хорошо, хорошо, — была малость малахольной. Будто не знала в самом начале, что целоваться хорошо, и придурялась, а потом плакала — страдала, значит, от придури. И жених сначала выкаблучивался, а потом тоже страдал — хватал своего друга за грудки и вызверял зенки. А вот песни в постановке были душевные. Одна душевней другой. Если бы они пелись еще не такими сытыми голосами...
На улице Андрей немного прошел следом за Тамарой и Вадимом, надеясь и боясь подсмотреть, как они станут целоваться. Но они целоваться не стали, вроде бы даже поссорились: дернулись вдруг в разные стороны и пошли так по улице, на расстоянии...
Это случилось, когда Вадим сказал Тамаре, что у него в клубе открывается свободное место помощника киномеханика. Слов его Андрей, конечно, не слышал, но видел, как откачнулась от Вадима Тамара. И обозлился на Вадима. Он и до этого злился на него и ненавидел его. Но теперь злость и ненависть были иными. Дурак был Вадим, лопух золотушный. Не понимает, что за девчонка идет рядом с ним. Да он ей должен ноги мыть и воду пить. Все, все должны любить ее. А он рыло воротит, лопух золотушный. И обиженный за Тамару, кипя ненавистью к Вадиму, Андрей нырнул в переулок и бегом прибежал в детприемник в страхе остановиться и поворотить к вокзалу, так и не решив за всю дорогу, что же для него лучше — вокзал или детприемник, но в твердой убежденности, что только он один по-настоящему любит Тамару и будет любить ее всю жизнь. Всю жизнь, молча, не напоминая о себе.
Очутившись в общей комнате, он первым делом направился к Марии Петровне и попросил ее не говорить Тамаре, что он тоже ходил на постановку. Мария Петровна пообещала и сдержала обещание. И у него был очень хороший вечер с Тамарой. Они так славно молчали в углу за печкой.
Но на следующий день Вия Алексеевна выдала его.
— Видели вы друг друга в театре? — радостно спросила она Тамару.
— Кто кого должен был видеть? — сначала не поняла Тамара, но тут же припомнила вчерашнюю боль, догадалась.
— Я отдала ему свой и мужа билеты, — сказала Вия Алексеевна, — и рада, что отдала. Ведь вы сидели вместе?
— Вместе, — солгала Тамара. Но ни Вия Алексеевна, ни Андрей никогда не узнали об этом. Андрей никогда не узнал и того, что Тамара знает, что он вместе с ней ходил на постановку о любви. Может быть, это и к лучшему. Может быть...
20
Вот и пришла настоящая весна, пришла не только в город, но и в детприемник. На улице она ощущалась в небе и земле. И немного в людях. Небо из окна казалось мягким и глубоким, хотя в нем все время колыхалась синяя дымка. То парила земля. И весенние ветры вздымали это земное тепло, и на небе было так же хорошо, как на земле. Люди смотрели себе под ноги, где освобожденная солнцем вода разливалась ручьями, вслушивались в разливанное море птичьих голосов, предвещающих тепло и зелень, и лица их светлели, хмелели.
А беспризорники день ото дня мрачнели. Весенний воздух вливался все же и в них. И хотя он был форточным, разжиженным запахами давно не проветриваемого дома, в нем жила воля и пробуждалась живимая им беспризорничья память. Воздух, льющийся с воли, был подобен бикфордову шнуру. Шнур был подожжен, и взрыв мог грянуть в любую минуту.
Но, как ни странно, первыми взбунтовались не беспризорники, а воспитатели. Им тоже прискучило долгое зимнее сидение в старых серых каменных стенах, они поспешили на улицу. Дважды в день пошли обязательные прогулки. И только одного человека они не обрадовали — Андрея. Улица была доступна ему и без прогулок. Только что ему там делать? И вообще, где ему сейчас было бы лучше, он и сам не знал.
Андрей завидовал Кастрюку, его отправляли домой: приспело время сева. У Кастрюка была перед землей обязанность, у него же такой обязанности не было. Жизнь стала пустой и никчемной. Чтобы как-то заполнить ее, он решил соорудить в детприемниковском дворе качели. Сделать это было просто. У тюремной стены неизвестно зачем и к чему стояло сооружение, которое обычно украшает школьные дворы: деревянная высокая перекладина и шест, прикрепленный к ней стальным ржавым кольцом. Качели были почти готовы, оставалось прибить только к шесту планку для ног, что Андрей и сделал.