Выбрать главу

Между тем город уже проснулся. Колька понял это, хотя кругом по-прежнему было тихо, люди еще не покинули хат, понял по запахам. Он уже давно научился распознавать жизнь и живое по запахам и цвету, потому что еще до памятного разговора с Захарьей частенько сиживал здесь, на крыльце, и встречал рассвет. Жила в нем, постоянно жила боязнь, что рассвет этот может не наступить. И Колька всегда ждал его, ждал завтра и чувствовал приближение этого завтра. Вот и сейчас он уловил мгновение, когда начали раскрываться по улице хлевы. Еще не взмыкнули коровы, а понесло, понесло настоем непроцеженного теплого молока, отворенного с ночи жилища человека и скотины. И тут же в это человеческое и живое впутался сладковатый дух охолодавшего за ночь железа, которого уже коснулось солнце, едучий и жирный запах солярки, скользящий по ветерку, все отшибающий летучий дух бензина — началась работа и жизнь, в гараже, стоящем недалеко от детдома.

А вот уже затрубил в рог пастух, как промкомбинатовский гудок взвыл спросонья. И по этому рогу-гудку лениво, развалисто замаячили по улице коровы. Дружно, словно сговорившись, забрехали собаки. Защелкал пастуший бич, то ли подзадоривая, то ли успокаивая их. Заклацали калитки, загудели голоса. И стронулись, казалось, с места цветы в палисадниках. Недвижный ранее воздух поплыл, пошагал вместе с коровами, людьми на простор, на волю, чтобы сшибиться там, перемешаться с лесом и полем, с цветущей уже, выкидывающей колос рожью. Это было долгожданное Летечкино завтра.

Просыпался и детдом. И опять просыпание это Колька улавливал не по звукам, а тем особым, старческим, обращенным в себя зрением и слухом. Зрением и слухом, добытым им за годы жизни в детдоме. А в детдоме он жил всегда, всегда был детдомовским. И знал все, что происходит сейчас в его стенах. Первыми просыпались в детдоме недоделки. Недоделкой был и сам Колька Летечка. Кто дал ему такое прозвище, он не знал. Вслух произносилось оно редко. Но тем не менее он, Колька Летечка, недоделок, потому что живет больше не в палате, в корпусе вместе со всеми ребятами, а в изоляторе. В изоляторе живет и горбатенький Васька Козел и Дзыбатый, — метр девяносто пять ростом, — Стась Марусевич. Это постоянные недоделки, недоделки на всю жизнь, приписанные к изолятору. И сейчас, вперив глаза в потолок, они лежат в кроватях, не шелохнувшись, скрестив руки на груди и ровно дыша. Провести только неизвестно кого хотят, будто у них прекрасный сон, будто не они метались ночью и стонали.

Так затаенно, ровно они будут лежать еще долго, пока не загремит в боковушке бидончиками и кастрюлями баба Зося. Тогда они враз, как по команде, повернутся друг к другу и, встретившись уже давно не сонными глазами, испугаются неведомо кого или чего и одновременно произнесут:

— А куда это снова девался наш Летечка-лунатик?

Скажут так, хотя знают, что он, Летечка, сидит на крыльце, и начнут одеваться, неторопливо и обстоятельно начнут заправлять кровати. А за стеной, в общей палате, ребята будут еще спать чутким и сладким, самым дорогим сном, когда уже понимается, что подъем близок, а вставать не хочется. И они будут изо всех сил цепляться за подушки, за сон до тех пор, пока не придет воспитательница и вместе со старостой палаты не начнет срывать с них сбитые, скомканные простыни. Они будут отбиваться, лягаться, а кто-нибудь и запустит в старосту ботинком или подушкой.

Все это знает, представляет себе Колька, только вот не может представить, как поднимаются и что происходит в этот ранний час у девочек. Спят ли они так же крепко, как мальчишки, укрывшись простынями или сбросив их, раскинувшись в кровати, или сжавшись в комок. Девочки, их спальня — другой свет для Кольки.

Хлопнула дверь, нет, не в изоляторе, а в том, нормальном, здоровом крыле корпуса. Колька поднял голову. По дорожке по направлению к скворечнику, поставленному у кукурузы, шла Лена Лоза, шла, оглядывалась, спешила. «Вот тебе и другой свет, — подумал Колька. — Все, как у всех, и...» Тут мысль его была спугнута. Снова, но гораздо громче хлопнула дверь, и на дорожку, ведущую к тому же скворечнику, вылетел Ванька Бурак. Этих Бураков в детдоме трое. Ванька, Манька и Андрей, и все они... Бураки. Ванька — самый младший. И сейчас он резво чесал по дорожке, на ходу одной рукой подтягивая сползающие трусишки, другой утирая нос. И намерения у него были вполне определенные — обойти Лену Лозу.

И он обогнал ее, влетел в скворечник и перед ее носом захлопнул за собой дверь. И сразу же грянул дикий хохот. Хохотали ребята старшей группы, скорее всего они и натравили Бурачка на Лену. Вместе с ними хохотал и Летечка, разом растеряв все свои предрассветные страхи и ужасы. Уж очень здоровым и чистым было утро, и хотелось самому, взбрыкивая, пуститься по осиянному ровным утренним солнцем саду, спутать паутину, раскиданную за ночь в траве пауком, сбить с трав росу, разогнать застоявшуюся у забора упругую прохладу и свежесть, забраться на яблоню, поесть еще незрелых, оскомистых путинок. Но ничего этого не мог себе позволить Летечка, он мог только наблюдать. И Летечка наблюдал прилежно и пристрастно, вроде бы сам участвовал в несущейся мимо него жизни.

Начинался долгий летний день, день-год. И Летечка был доволен, что и для него он начинается так же, как и для всех. Он снова видит солнце, детдомовцев, Лену. Он не киснет, как Стась Дзыбатый и Васька Козел, в палате, не считает мух на потолке, вроде бы и не недоделок он. Вот возьмет сейчас и встанет вместе со всеми в строй и начнет делать физзарядку.

Но Летечка только подумал так, а с места не тронулся, потому что думать ему можно было все, а делать... Он и сам не знал, что ему дозволяется делать.

2

Сколько себя помнит Летечка-лихолетечка, он никогда не жил, а все время умирал. Умирал летом, когда его сверстники дотемна носились по улицам, разбивали в кровь головы и ноги. Умирал, когда они спали, осенью и зимой. И в жизни этой он объявился из смерти, так ему говорили взрослые. Но он об этом ничего не знал и не помнил. Расспрашивать же, как и рассказывать, в детдоме было не принято. Жили настоящим, тем, что есть, будущим, для которого росли. На болезни и хвори внимания не обращали: подумаешь, невидаль, до свадьбы пройдет все, заживет, как на собаке. Ныть, болеть детдомовцам было не к лицу, это больше с руки городским, кто с отцом и матерью, а детдомовцу лучше скрыть свою болезнь, потому что она откуда-то оттуда, из прошлого, которого они, не признаваясь себе, боятся, о котором думают про себя. Думают Вася Козел, Стась Дзыбатый, Ваня, Маня и Андрей Бурачки — временные недоделки, время от времени из-за той или иной болезни загоняемые в изолятор. Думают и таятся своих дум, потому что гордые, есть и у них свой гонор, и еще надеются они, надеются и сглаза побаиваются, побаиваются спугнуть разговорами эту надежду, хотят быть не такими, какие есть, а как все. Вот потому и не жужжат никому в уши, что они не такие, умный и сам поймет, а дурак не догадается. Не всем надо знать, откуда они.

Первая память Летечки о себе — это он лежит на топчане. Где, в каком месте, в каком году, неизвестно. Топчан деревянный, из неструганых досок, щелястый и темный, в темном углу, поставлен у печи. Застелен дерюжкой, под дерюжкой сено или солома или то, что было когда-то сеном, соломой, теперь же истерто, измелено в муку, сбито в комья и прикрыто дерюжкой. Дерюжкой прикрыт и Колька Летечка. Над ним рой мух и полчища блох. Потолок засижен мухами до черного крапяного блеска. Мухи лезут к Летечке нахрапом. Он давит их и матерится, потому что ничего больше ему не остается. Ноги у него мертвые, не двигаются. Время от времени Летечка откидывает дерюжку и разглядывает свои ноги. Не из любопытства и жалости к ним, а от скуки. Под дерюжкой он голый, и ноги у него цветные — синие, голубые и желтые. Может, от грязи, может, от болезни, а может, они такими и должны быть, ноги у человека. А он человек, это Летечка знает.