Выбрать главу

Вдруг Марфа встала, всплеснула ладонями и быстро засобиралась.

— Ай-вой! И сена корове дать забыла. Ты проходи в горницу, погляди Любины книжки, а я отлучусь пока…

Я прошел во вторую половину дома. Тут все было прибрано, все сверкало чистотой. Железная широкая кровать застлана покрывалом, без накидочек и подушечек; два стула по обеим сторонам стола, а на нем — книги, брошюры, плакаты, краски… На стене — большой портрет Островского, в буденовке, да инкрустированные часы методично, как метроном, отбивали маятником удары…

Я оглядел эту нешикарную обстановочку со смешанным чувством умиления перед увиденной простотой и смутного неодобрения; какая-то досадная, навязчивая мысль о Любимом неумении жить словно бы оттесняла от меня то, о чем я только что услышал от Марфы. «Вещи — это еще не все, конечно, — рассуждал я, — но и без них, вот так вот, эта какой-то нарочитый аскетизм…» Зачем лгать себе, умиляться перед этим? И я не без внутреннего удовлетворения снова вспомнил нашу квартиру, обстановку, мою городскую жизнь…

Я взял со стола томик Лермонтова. Стихи я не люблю, да и вообще туговат по части поэтической. Когда же читаю стихотворения некоторых современных поэтов, то иной раз и вовсе ничего не понимаю, а на замысловатых рифмах спотыкаюсь, как на кочках. Открыв книгу на закладке, я прочел обведенное красным карандашом четверостишье:

Люблю дымок спаленной жнивы, В степи ночующий обоз И на холме средь желтей нивы Чету белеющих берез.

Разумеется, здесь мне все было понятно, даже более того: почти физически ощутимо написанное, так, что каждое слово казалось выпуклым, объемным, как скульптура… Потом я взял Островского «Как закалялась сталь». На обратной стороне титульного листа тем же карандашом было написано: «Жить — значит гореть».

Я закрыл книгу и сел на стул. Меня не покидало такое чувство, словно я заглянул в чужой тайник, увидел там нечто самое драгоценное, и теперь оно стоит у меня перед глазами, дразнясь своей недоступностью.

Стрелки старинных часов показывали уже половину пятого. Ну когда же, когда?.. Такая ли она, какой я ее видел перед собою все два года: темно-синеглазая, с льняными волосами, белозубая… Я начал нетерпеливо ходить по комнате…

В пять часов пришла из школы Марфина дочка: тоненькая девчушка с дробненьким веснушчатым личиком и с косичками, заплетенными зелеными лентами. Звали ее Ниной. Она украдкой, недоверчиво, с наивным любопытством подростка посматривала на меня из-за портьеры, но зайти в горницу не решалась.

Я видел, что Марфа сгорает от желания услышать от меня хоть два слова о ее единственной дочке — «княгине». И когда Нина снова убежала к подружкам, у которых, оказывается, она и пропадала так долго, я сразу же сказал Марфе, что дочка у нее — настоящая невеста.

Марфа так вся и расцвела.

Поздно вечером пришла Люба.

Марфа в это время только что понесла корове пойло. Нина по-прежнему находилась где-то у своих одноклассниц, а я при свете трехрожковой люстры читал приключенческий рассказ в «Огоньке». Люба заскочила в хату, напевая с искренним задором: «Фигаро здесь, Фигаро там, тра-ля-ля-ля, тра-ля-ля-лям!..», немножко как бы озоруя своей молодостью, в одно мгновение отбросила портьеру и…

Я смотрел, как быстро меняется выражение ее подрумяненного морозцем лица, излучающего чистоту и здоровье. Куда подевались слова? Я молчал от наплыва необъяснимых чувств и глядел на Любу неотрывно, все еще не веря, что мы наконец-то вместе.

— И-и д-давно ты тут сидишь? — удивленно спросила Люба, робко подходя ко мне и не то улыбаясь, не то сдерживая себя, чтобы не улыбнуться.

— О, вышли уже всякие сроки! — облегченно выдохнул, я. И заговорил, заговорил нескладно, сбивчиво, и слова мои казались мне фальшивыми, бледными, совсем не теми, которые я обдумывал дорогой и мечтал сказать при встрече. «Истукан я… Что ж это я говорю ей? Не это надо, не так…» — терзался я, а сам нес какую-то восторженную чепуху и пожирал Любашу глазами. Как мне нравились ее черная шубка с белой отделкой, ее белоснежная шапочка из козьей шерсти и белые валенки! И это милое зарозовевшее лицо… Оно было таким же, каким я его запомнил, но уже и другим, просветленно-женственным, без прежнего выражения девчоночьей задиристости.