В руках у меня два шланга. Из одного – красного – хлещет моющий раствор. Другой – черный – всасывает пенную жижу помоев, так что я почти никогда не погружаюсь в жидкость глубже чем по колено. Дна не видно. Его приходится нащупывать ногой.
Иногда я пою за работой. Без слов, разумеется, потому что во рту у меня загубник. Ни бульканье жидкости, ни моя песня не нарушают черной тишины этого замечательного места, где никакая жизнь невозможна.
Иногда я думаю: а за что я люблю свою работу? Не только ведь за риск – чего-чего, а этого добра в моей жизни хватает и дома. Может быть, работа укрепляет во мне чувство собственной исключительности? А может быть, мои далекие предки (кто знает?) обитали именно в таких вот черных мирах, куда их выжили более удачливые конкуренты по экологической нише?
Цветы-кристаллы медленно тают, смываемые раствором. Сидя в цистерне, как в маленькой модели мира, я помню, что это не навсегда.
Может быть, я люблю свою работу за эту вот эфемерность?
Не знаю.
Когда я возвращаюсь с работы, уже под утро, поперек входной двери натянута невидимая режущая проволока, а давешняя девушка сидит в кустах с активатором наготове.
Я устал.
Вытаскиваю девушку из кустов, отбираю активатор, уничтожаю проволоку. Тащу визитершу на второй этаж и сгружаю у себя в квартире прямо на пол.
Пленница отползает в угол и оттуда смотрит, как умирающий фламинго. Я иду в ванную и мою руки; когда возвращаюсь, девушка уже стоит на подоконнике и табуретом пытается высадить непробиваемое стекло. (Мой сосед щепетилен. Его люди поставили мне точно такие же окна, какими они были до утреннего визита пятнистых головорезов.) При виде меня девушка бросает табуретом, и довольно метко. Я уклоняюсь.
– Вы меня убьете? – спрашивает она сверху, с подоконника.
– Милая девушка, – говорю я, усаживаясь в кресло. – Если бы я убивал всех охотников за моей головой, население этого города заметно сократилось бы.
– А что вы со мной сделаете? – спрашивает она уже менее уверенно.
– А чего бы вы хотели? – любезно отзываюсь я.
Она пугается почему-то даже сильнее, чем тогда, когда я вытаскивал ее из кустов. Пытается открыть окно, но инженерное решение рамы этого не предусматривает.
– Как вас зовут? – спрашиваю я сурово.
Она легко соскакивает с подоконника и пытается прорваться к двери. Мне приходится встать.
– Как вас зовут? – спрашиваю я, опуская ее на потертый ковер. (У ножки дивана вижу стреляную гильзу. Уборщица могла бы работать и тщательнее.)
– Ада, – говорит она, на секунду перестав вырываться.
– Скажите, Ада, вам не стыдно?
Она не понимает вопроса.
– Хорошо… Вам меня не жаль? Убивать?
– Жаль, – врет она. – Но у меня нет другого выхода.
Я отпускаю ее и возвращаюсь в свое кресло. Она остается сидеть на полу.
– И какого же такого выхода у вас нет?
– Мне нужны деньги, – говорит она просто. – Очень нужны.
– Да, но ведь и мне нужна моя голова!
– Значит, я проиграла, – говорит она, помолчав. – Меня предупреждали, что это будет сложно…
Я хмыкаю. «Сложно».
– Ада, я вас чем-нибудь обидел? Я ваш враг? Вы желаете моей смерти?
– Нет, – говорит она на этот раз искренне. – Но раз за вашу голову дают такие деньжищи – я должна была хоть попытаться!
– Но ведь это безнравственно, – говорю я, не надеясь на понимание. – Убить человека за деньги!
– Может быть, – говорит она тихо. – Но только меня ведь тоже скоро убьют за деньги. Тут, понимаете, такое дело – либо я вас убью, либо они меня. Только я вас, скорее всего, уже не убью…
В ее голосе звучит странная надежда. Вот оно что – в рукаве ее курточки имеется отравленная игла в жестяном чехольчике. Девушка потрясена, но отнюдь не деморализована.
– Зачем вам деньги? – спрашиваю я.
– Я задолжала, – объясняет она охотно. – Надо отдавать.
– Как же вы умудрились?
Она машет рукой:
– Долго ли… Меня подставили, я сглупила… Неважно.
– И вы решили променять мою жизнь на свою?
– Что вы все ноете, – говорит она с внезапным раздражением. – Я молодая, мне еще жить и жить… А кроме того, вы-то сам – святой, что ли? Почему за вашу голову назначены такие деньжищи? Не случайно ведь?
Она намекает на некое тайное знание. В самом деле полагает, что знает правду.
– Почему же? – спрашиваю я.
Еще минуту назад она и сама лихорадочно придумывала тему для разговора – чтобы было время подобраться ко мне поближе и без помех вытряхнуть иголку из рукава.
– Все знают, – говорит она небрежно. – Вы приговорили к смертной казни человек десять невиновных. Все это знают. Вы всегда выходили сухим из воды… Вам просто нравилось приговаривать к смерти. За такое приходится расплачиваться, я удивляюсь, как вас до сих пор не убили!
– Прямо-таки «человек десять», – не верю я. Она подползает на четвереньках:
– А даже если и меньше… Если вы хоть одного человека приговорили без вины… Будь у вас совесть – вы давно бы с моста в воду кинулись!
Слово «совесть» звучит в ее устах пикантно, даже экзотично.
– Задолго до твоего рождения, – говорю я, плавно переходя на «ты», – когда я действительно был судьей…
И замолкаю.
– Что? – спрашивает она, подползая ближе.
– Назначать награду за чью-либо голову могло только государство, – говорю я. – А человек, убивший кого-то, при определенных обстоятельствах мог легко отправиться за решетку. Такое было время.
– Ну? – она прикидывает, как лучше до меня дотянуться. – Государство или за решетку, все едино. Не надо делать гадостей, и никто не назначит за вас награду… Нет?
– Нет, – говорю я. Но она не слушает – ей не до того. Отравленная игла потихонечку скользит из рукава в ладонь.
– Все равно, – говорит она. – О вас рассказывают такое…
– Что же обо мне рассказывают?
Зрачки ее расширяются. Она шагает вперед, тянется лицом, будто собираясь меня поцеловать. Я аккуратно заворачиваю ей за спину атакующую руку – правую, с иглой.