Этот туннель тянулся в бесконечность, и сначала мне было страшно... страшно и скучно... и я все задавался вопросом: неужели я сам это выбрал, неужели вот к этому я стремился все время. Я не так представлял себе этот путь, совсем не так. Я все время думал: вот оно, я избавился от моей прежней жизни, и собирался начать все сначала, теперь уже — как вампир, и все это должно было стать одним большим вечным праздником... да, когда-то я был потерянным ребенком... потерянным и потерявшимся... а потом я встретил Тимми Валентайна, и он рассказал мне, что сущность вампира — она в другом... но я все равно ждал каких-то волшебных чудес от этого путешествия в глубины тьмы, как ребенок ждет праздника, но потом, когда все началось, и продолжалось, и продолжалось, и продолжалось... когда время остановилось, и ничего не происходило... да, тьма, одиночество — это страшно, но самое страшное — скука, когда вообще ничего не происходит... и тогда я задумался... может быть, света уже не будет... может, все это уже никогда не кончится. Может быть, моя смерть, которая должна была стать началом для новой жизни... не-жизни... это всего лишь еще одна обыкновенная смерть без волшебства и прикрас... такая же, как и все остальные. Смерть, которая длится вечно.
Брайен меня утешал, а Петра сжимала в объятиях... но, знаешь... я ничего не чувствовал, ничего. Я только слушал, что они говорят. Я прятал себя — в них.
А потом, в один прекрасный день... хотя «день» — это очень условно, потому что там, в этом поезде, не было дней и ночей... я принялся пробиваться наружу. Это все из-за голода, который начался вместе с моим путешествием... сперва он был как онемение, как легкий зуд, ну... как это бывает, когда тебе вкалывают обезболивающее, и заморозка начинает отходить... но сейчас он стал просто огромным, этот голод... как крик у меня в голове, крик, заглушающий все остальное... и я уже не могу думать о чем-то другом... только о том, как его выпустить, этот голод, пока он не разорвал меня изнутри... а он становился все больше и больше, он стал как сама тьма, сквозь которую мчался мой поезд... я пытался его удержать, но потом что-то произошло, и я уже сам не знал, что я делаю, я должен был что-то глотать... не знаю, что именно... и я насыщался, и насыщался, и насыщался, а потом вдруг... поезд...
...прорвался сквозь тьму, и я увидел в окне... поля кукурузы... серебряное море под лунным небом. И голод вырвался наружу... прорвался, как лопнувший прыщ... и мне снова стало спокойно... все вокруг успокоились... я обернулся в поисках Брайена и Петры... а поезд грохотал по рельсам, следуя по изгибам мерцающей реки... я слышал стук колес... слышал стрекотание сверчков... я даже слышал, как растет кукуруза, Господи, так медленно... медленно пробивается через почву, через удобрения, через грязь... но я не слышал ни Брайена, ни Петры... пока не понял, что они заключили меня в свою любовь и защиту, как в кокон, да это и был кокон... а я прогрыз его, выбираясь наружу... но, появившись на свет, я должен был уничтожать... и первыми я уничтожил тех, кто любил меня больше всех, а потом — и себя самого... свою плоть... свою душу... я должен был переделать себя... под новый образ... не жизнь, а лишь отражение жизни... не смерть, а что-то гораздо глубже... Господи, больше всего я боялся скуки, потому что теперь я был совсем один, у меня больше не было никого, я был всего лишь потерянным ребенком, сидящим в поезде, идущем черт знает куда, — в поезде, где не было ни машиниста, ни проводников, потому что этот поезд — я сам, моя жизнь, моя смерть... поезд, который везет меня в место, которое нельзя видеть ребенку... Господи, я думал, что заплачу, но потом понял, что уже не могу плакать, я не могу больше плакать... вообще... я не могу даже вспомнить, как это было, когда горячие слезы текли по щекам, когда мама трогала меня под одеялом, от нее пахло спиртным... когда я не мог понять смысла той песни... то есть понять его правильно... я думал, что она хочет убить и меня... когда я смотрел, как она опускает моего брата в яму, вырытую в земле... когда я молил Тимми Валентайна забрать мою душу.
Даже не знаю, смогу ли я сойти с этого поезда... когда-нибудь... встать на твердой земле, чтобы ничто не тряслось под ногами. Мы проезжали какие-то станции, но слишком быстро — я не успевал прочитать их названия. Как-то мне показалось, что я вижу маму... она стояла на кладбище... но нет, это была совсем другая женщина, одетая в ночь... она стояла одной ногой в наполовину вырытой могиле... в другой раз я видел двоих человек, я знал, что они были мертвы... потому что я их узнал... я их видел на съемках... в горящих декорациях.
Свист и скрежет тормозов.
Поезд остановился.
Я почувствовал запах родной земли.
Это был Вопль Висельника.
Любовь и смерть
Я вышел из поезда и пошел по перрону, но быстро понял, что мне не нужно идти ногами — надо лишь отпустить себя, и ветер сам понесет меня. Только этот ветер был не снаружи, а внутри, потому что то, из чего я сделан, — на самом деле не плоть... а материя, из которой сотканы человеческие кошмары. Люди верят в меня. И поэтому я настоящий. Тимми мне говорил об этом. «Ты будешь один такой», — сказал он. Что бы это ни значило. У него было две тысячи лет, чтобы понять, кто он есть, а я — всего-навсего глупый мальчишка, который скопировал его образ.
Ладно, как бы там ни было... я почувствовал, как растворился в ветре, почти растворился... но я все равно занимал столько же места в пространстве, потому что я был не совсем в этом пространстве... я был внутри и как будто снаружи. Вопль Висельника... Я поднялся высоко над землей. В лунном свете трава была черной, вся усыпанная каплями росы. Мне показалось, что я знаю это место. Вот церковь, где проповедовал Дамиан Питерc, пока не построил свою империю веры, которая на самом деле была безверием. А вот магазин мистера Флагстада, и его сломанный самолет, который, сколько я жил в этом городе, так никто и не собрался починить. (Да, раньше я жил, а теперь не живу.) Деревянные домики, старые, видавшие виды машины на подъездных дорожках. Покосившиеся заборы, трава, пробивающаяся через плитку мостовой. Да, я знал это место... и если бы я мог чувствовать боль, мне бы, наверное, было больно.
Дом на вершине холма: заброшен. Окна разбиты, внутри хозяйничает ветер. Мы покинули этот дом, даже не оглянувшись на него на прощание, мы никогда больше не вспоминали о нем, потому что в нем ничего не осталось... там даже нечего было украсть. Черт, он нисколько не изменился, кроме того, что пришел в полное запустение, потому что теперь в нем никто не жил.
А вот и холмик — на том самом месте, где мы похоронили моего брата-близнеца Эррола. Потому что из нас двоих в живых мог остаться только один.
— Вы вдвоем загнали бы меня в могилу, — как-то сказала мне мать, и больше мы не возвращались к этому разговору.
Я прислушался.
Крыса копошилась в матрасе старой кровати, в которой я спал когда-то. В стенах шуршали тараканы. Я их слышал. Я слышал мистера Флагстада — как он бормочет во сне. Слышал, как храпит миссис Флагстад. Кот, сидевший на мусорном баке, вылизывал себя, шершавый язык скользил по шерсти.
Вот тогда я и понял, что теперь могу слышать — в первый раз, по-настоящему. Смертные на самом деле глухие, потому что они не слышат все многообразие звуков. Тараканы, шелест простыней... Я слышал, как растет трава... глубокий вздох, как басовая нота дрожащей струны, гулкое эхо во влажном ветре... звук слишком глубокий, чтобы его могло уловить человеческое ухо... и я подумал: во что превращается музыка, если ты даже не можешь услышать настоящих басов? Шум, всего лишь никчемный шум. Музыка смертных — это только пылинка, стремящаяся не пропасть в этом безбрежном разливе диссонанса. Они не слышат музыку! — говорил я себе. Это было первым открытием... первым шагом к тому, чтобы понять, что именно во мне изменилось.