Сейчас же Меншиков обнаружил с удивлением, что не чувствует ничего: ни любви, ни горя, только легкий, с кисловатым, желчным привкусом, оттенок досады — не вовремя ушла. Екатерина с часу на час умрет, она ничем не могла помочь ему, все, связанное с ней, — в прошлом, а назад Александр Данилыч не умел и не любил оглядываться, и он думал об императрице спокойно и равнодушно, как о ком-то постороннем, как о чем-то очень далеком. Так же думал он когда-то и о муже ее, Петре, когда тот, перед смертью, стал болезненно-капризным, подозрительным — врывался вдруг в залу в ночной рубашке, с изуродованным злостью лицом, остекленевшими глазами, и орал, брызжа слюной, вскипающей в уголках рта: «Воры! Всех в пытошную, на дыбу! Всех на плаху!» Но тогда приходил иногда страх — что-то будет без Петра; тогда распирала радость — они с Екатериной остались править империей. А сейчас не было ни радости, ни страха: пусто на душе и очень одиноко, словно оказался вдруг в голом, выжженном поле, и нет вокруг никого, только копошится под ногами что-то человекоподобное, маленькое, серенькое, невзрачное…
Карета, качнувшись, замерла у огромного каменного дворца Меншикова на Васильевском острове. Князь лениво открыл глаза, и Вольф, секретарь, подчеркнуто стремительно дернулся к дверце, но та уже распахнулась, и Яковлев, второй секретарь, торопливо доложил, отводя глаза:
— Ваша светлость, княгиня Дарья Михайловна к себе ждут.
— Чего еще? — поморщился Меншиков.
— Не ведаю. Велено передать: с княжной Марией Александровной беда.
— С Марией? — Меншиков похолодел. — Что с ней?
— Не знаю, — отшатнулся Яковлев. — Княгиня вся в слезах и большой тревоге.
— Захворала? Не уберегли? — рявкнул Александр Данилыч.
Он выпрыгнул из кареты, подвернул ногу, выругался и, прихрамывая, бросился во дворец мимо съежившегося Яковлева, мимо замершего в страхе дворецкого, мимо окаменевших, застывших на месте лакеев.
«Не дай господь сильно заболела, — в голове шумело, мысли путались, — хотя с чего бы?.. Но Дарья зря звать не осмелится, не бывало такого. Ах, Машенька, Машенька… А что, если, тьфу, тьфу… Нет, нет, не может быть. Церковь, две церкви поставлю. Итальяшке Терезину велю лучший в Европе храм сделать. Посвящу его непорочной деве Марии. Пуд золота и оклад богородице в лавру пожертвую…»
Скользя по паркету, с грохотом, пинком, открывая двери, он подбежал к покоям княгини и вдруг замер.
«А как же свадьба с Петром? Неужто не состоится? Неужто не будет Маша императрицей? Это что же, все прахом пойдет? Свят, свят…»
Он с силой распахнул дверь и остановился на пороге.
Дарья Михайловна, растрепанная, с неприбранными волосами, метнулась к нему, но Александр Данилыч отстранил жену рукой.
Мария сидела у огромного, вывезенного из Венеции зеркала и отрешенно смотрела перед собой. Она медленно повернула голову к отцу. Лицо ее с покрасневшим опухшим носиком было заплаканным, а глаза, окруженные густыми синими тенями, — равнодушными и чужими. Сейчас в ней трудно было узнать ту надменную красавицу, которая в облаке духов и шуршании шелка проплывала по императорскому дворцу, под завистливое шушуканье придворных.
— Здорова? — удивился Александр Данилыч и грозно повернулся к жене: — Пошто страху наделала?
Дарья Михайловна слезливо смотрела на него.
— Беда, Александр Данилыч. Государь Машеньку не принял.
— Как не принял? — не понял Меншиков.
— Так, не принял. Пошла она нонче с визитом, а он отказался принять.
— Что-о?1 — поразился Александр Данилыч. — Свою невесту? Мою дочь? Дочь мою отказался принять! Рассказывай! — потребовал у дочери.
Лицо Марии сморщилось, губы задрожали.
— А чего рассказывать. Вышел барон Андрей Иванович, улыбнулся эдак злоехидно и сказал, что государь-де примять не может и просит его более до особого на то разрешения не беспокоить.
Мария не выдержала, закрыла лицо руками и зарыдала со всхлипами и стоном.
Дарья Михайловна пискнула, но плакать под бешеным взглядом мужа не решилась.
— Та-ак, — выдохнул Меншиков, и губы его сжались в белую полоску. — Ай да Остерман! Ай да Андрей Иванович, хитрая лиса!
Он заметался по комнате.
— Ах ты, австрияк поганый, немчура проклятая, пес шелудивый. Я его обер-гофмейстером сделал, к государю в учителя поставил, думал — свой человек при императоре будет. А он? Мне руку лижет, ласки моей ищет, а за пазухой нож держит! На кого замахнулся?! На Меншикова! Государя, мальчишку-несмышленыша, супротив меня настраивает. И тот, царственный щенок, моим разумом государством управляет, а тоже в позу становится!