Он сразу решил, что это сказано о Моховых, о Павле и Викторе, что это они и есть те старые разбитые горшки, выброшенные, никому не нужные.
А сейчас он вдруг понял, каким слабым и безвольным человеком был всю жизнь. Вернее, он это и раньше понимал, но эти мысли всегда проходили мимо, надолго не задерживаясь.
— Какой я мудак, Господи, — прошептал он.
И ему внезапно до дрожи, до рези в животе захотелось стать с отцом и дедом в один ряд, быть таким же горшком, жить, жить по-настоящему, по-мужски…
Мохов вышел во двор, закурил натощак. По двору бродили петух и три курицы. Алексей подошёл к курятнику, осмотрел.
— Годится…
Через минуту появился Гришка.
— Дядь Гриш, а где тут у вас птичий корм покупают? Ну, пшеницу там…
— Дак чего ж? Тебе ж ехать надоть…
Мохов затянулся, улыбнулся соседу и сказал:
— Я остаюсь.
Обряд
Они не знают, как называется поросшая кустарником и редкими деревцами возвышенность, на которой их заперли со всех сторон немцы. В суматохе отступления рота три дня назад сначала отбилась от основных сил и заблудилась в лесу, а затем попала в окружение. После ежедневных боёв, пробиваясь к своим, почти вся рота, включая командный состав, погибла. Теперь на этой самой высоте окопались и обороняются последние оставшиеся в живых красноармейцы. Их всего шестеро.
Они знают, что спастись никому не удастся. Ещё вечером боеприпасы почти закончились — остаётся не больше двух десятков патронов на шестерых. Повезло, что немцы прекратили наступление из-за сумерек. Бойцы понимают, что на рассвете враг пойдёт на последний штурм высоты…
Полная луна мягко освещает окоп, изрядно изъеденный воронками. Пятеро измождённых красноармейцев сидят вдоль окопа.
— Мохов, у тебя махорка есть? — тихо спрашивает конопатый красноармеец Авдеев. — А, Паш? Покурим в последний раз.
Молодой боец отрицательно качает головой.
— Нету у меня, Вася. Я же бросить решил.
— Ну, нашёл время…
— У мене є трохи, — говорит запасливый Сидорчук. — Куме, візьми, — обращается он к соседу, чернобровому худому солдату. Тот отставляет в сторону бесполезную теперь винтовку. Он ранен в ногу, сквозь грязную повязку проступают пятна крови. Авдеев подсаживается к ним, они сворачивают, закуривают, прячут самокрутки в кулаках.
«Была не была», — думает Мохов и, улыбнувшись, тоже тянется к кисету. Сидорчук понимающе усмехается.
— Эх, родина-смородина, — бормочет Авдеев, выдыхая едкий дым. — А вы, ребята, взаправду кумовья, что ли?
— Так, — отвечает Сидорчук. — Іван у мене дитину хрестив.
Сидорчук, балагур и весельчак, в последние дни сам не свой, больше молчит, думает о своём.
— Так вы из одной деревни будете?
Сидорчук кивает, закашливается.
— Ми з Черкас… Разом до школи ходили, разом у колгоспi працювали… Та й одружувалися майже одночасно… Нiмцiв бити разом пiшли…
— Ничего, мы им ещё дадим… — чуть громче говорит Авдеев, оглядываясь на остальных бойцов, словно ища поддержки. — Правда, Пашка?
— Мы им ещё покажем, — соглашается Мохов. — Мы их ещё до самого Берлина гнать будем… А потом вернёмся, как заживём! Первым делом Ваську женим!
И он хлопает Авдеева по плечу.
— А ти, хлопче, не одружений? — спрашивает Сидорчук у Авдеева.
— Нет, мне ещё такая не встретилась, — отвечает Василий.
— Приїжджай до нас, знайдемо тобі гарну дівчину.
— А что кум твой, аль язык со страху проглотил?
Иван хмурится, плевком гасит окурок.
— А що даремно говорити? Завели тут… Заживемо… Приїжджай… Нас усіх вб’ють вранці… — язвительно шипит он.
Едва завязавшийся разговор сходит на нет.
Замолкают. Тишина действует угнетающе.
— Беріть, хлопці, тютюн, — вполголоса предлагает Сидорчук.
Никто не откликается.
— Мужики, да чего вы пригорюнились? — Мохов переходит на громкий шёпот. — Это война! А мы кровью поклялись — бить фашистов до последнего вздоха! На могилах наших товарищей поклялись! И не время сейчас раскисать!
— Правильно, Пашка! — раздаётся из темноты.