Помню, отец сказал няне:
— Не называйте нас с матушкой барином и барыней, а по имени-отчеству. Теперь времена другие.
— Что вы, барин, — сказала няня, — я не цареубийца.
Двадцать пять лет няня прожила в семье моего отца после революции. Двадцать пять лет она называла отца барином. Он был одно время депутатом городского Совета, и когда ему звонили по телефону, чтобы пригласить его на заседание, она иной раз, если он отдыхал после обеда, говорила:
— Вам кого, барина? Оне спят.
«Оне», а не «они»! «Они» было бы высшей старинной формой вежливости, «оне» по старой орфографии было множественным числом от «она» и прилагалось для обозначения нескольких предметов или лиц женского рода или пола. «Оне» в применении к одному мужчине выражало уже не крайнюю форму вежливости, а крайнюю форму преклонения.
Первого мая 1918 года нам с Симом сделали красные флажки, и мы гуляли с бабушкой на Никитском бульваре, и я положила флажок на скамейку и бегала. Молодой красноармеец поднес мне мой флажок и сказал:
— Барышня, вы забыли ваш флаг.
Идиллия нашей физической и моральной гигиены кончилась в том же 1918 году. Мы голодали, и отец решил отправить нас с бабушкой к своей сестре Марии Семеновне Райх на Украину в город Мелитополь.
Тетя Мусинька была замужем за владельцем аптеки, богатым человеком, великим гуманистом Григорием Моисеевичем Рай-хом. В дороге мы с Симом заразились чесоткой. Большую плетеную корзину с нашими вещами украли. Няня осталась в Москве. Она писала письма. Бабушка читала их нам. Няня писала, что скучает. Горшочки с пипишками не выливала, пока не завоняли.
Украина была оккупирована немцами. По сравнению с голодной Москвой здесь царило невообразимое изобилие продуктов. Запомнился мне кубик сливочного масла, украшенный розочками, сделанными из масла. Его подали к завтраку на следующий день по приезде. Какого размера мог быть этот кубик? Сторона его заведомо не превышала 12 сантиметров. Кубик поразил мое голодное воображение и запомнился мне гигантской глыбой со стороной не менее 30 сантиметров.
И все же оставаться в Москве было куда безопаснее. В городе свирепствовали эпидемии. Очень боялись сыпняка — сыпного тифа. Я слышала, как кричал сосед, умиравший от холеры. Тетя Мусинька говорила, что двое сирот осталось.
Уберечь нас с Симом от кошмарных впечатлений войны с немцами и Гражданской войны не было никакой возможности. Немцы чинили на площадях суд и расправу. Заподозренных в краже граждан публично секли розгами.
Немцы исчезли. Началась Гражданская война. Город семь раз переходил из рук в руки. Белые, красные, махновцы, зеленые занимали город. Соблюдать гигиенические правила становилось все труднее.
Ни белые, ни красные не трогали дядю Гришу. Для белых он был буржуй, заведомо враждебный красным. Для красных он был тем, чем он был на самом деле — человеком, готовым помочь бедняку в беде, великим доброжелателем всякого правого дела. Но вот в Мелитополе появилась Маруська — предводительница банды махновцев, как они себя называли, хотя не имели никакого отношения к анархистскому движению, связанному с именем Махно. Маруська явилась грабить дядю Гришу. Потом уже рассказывали, что она сорвала с груди тети Мусиньки золотую брошку. Девять бриллиантов. Фамильная драгоценность. Она не брала хлама. Голландское полотно — скатерти, простыни — она смотрела на свет, не протертое ли, стоит ли брать.
Мы с Симом спали. Бабушка разбудила нас. Вместе с нею в комнату вошли два здоровенных казака в бурках и папахах. Винтовки были у них в руках, не за плечами. Штыки примкнуты. Света не было. Электростанция города вышла из строя. В комнате было светло. Город горел. Мы нисколько не испугались. Бабушка была совершенно спокойна. Каждого из нас, очень бережно, одного за другим, она взяла на руки и перенесла на диван. Казаки вспороли штыками наши матрацы. Подозрение, что золотые клады запрятаны в детских матрацах, не подтвердилось, ничего не звякнуло при ударе штыком, и они ушли. Силуэты людей в папахах и бурках, квадраты их плеч, винтовки и штыки на фоне больших, освещенных пожаром окон отнюдь не были моим самым сильным впечатлением той ночи. Самым сильным впечатлением было прикосновение жесткой обивки дивана к коже. Бабушка, сажая, не одернула ночную рубашку и посадила меня на грязный диван, конечно же грязный, слишком грязный для ребенка, которого всю жизнь купали прежде чем уложить в постель. Прикосновение грязной обивки дивана к моей голой коже было мерилом бедствия. Бабушка не была спокойной, происходило нечто ужасное. Бабушка боялась за нас. Грабежей дядя, тетя и бабушка не боялись. Добром не дорожили. Пропало — и черт с ним. Работяги — наживем. Да и много ли надо. Но настало время и им задрожать. На улицах шли бои. Слышна была канонада. Комнаты с окнами на улицу стали необитаемы. Происходило то самое, что поэт описал словами: