— Луиза!!!
Он отшатнулся, прижался лицом к стене. Несколько минут камердинер и поручик наблюдали, как он сотрясался в безмолвных рыданиях.
«Этот день — день потери любимой женщины, — писал он полвека спустя в черновике автобиографии, которая предназначалась для парижского театра «Ренессанс», где в 1902 году была поставлена «Свадьба Кречинского», — был днем жесточайшего оскорбления и днем, когда я покинул московское общество и отряс прах с ног моих».
Проводив квартального поручика, камердинер взял барина за плечи и, осторожно ступая по паркету, отвел его в кабинет. Вторую ночь здесь не гасили свечей, не раздвигали портьер. Александр Васильевич вытащил из секретера дневник. Открыв его наугад, он принялся медленно переворачивать исписанные страницы. Перед глазами поплыли, искажаясь от света качающихся огней, от наворачивавшихся слез, строки поспешных записей о радостных свиданиях с Луизой. Дойдя до последнего листа, он отделил пробелом шириной в ладонь всю свою прошлую жизнь — пеструю мешанину отчетов о коммерческих операциях, карточных выигрышах, ставках на ипподроме, балах и обедах, светских интригах и флиртах и записал, вдавливая пером каждую букву в тонкий листок бумаги:
«Совершился перелом, страшный перелом».
В дни перед арестом Сухово-Кобылин не выходил из дома, никого не принимал, кроме родственников и Надежды Нарышкиной.
«В конце концов, да исполнится воля Божья, — писал он сестре Евдокии. — Я не такой представлял свою жизнь, но готов принять ее как искупление за возможные вины перед моей несчастной подругой. Да будет ее печальная память священна как память доброго и благородного существа, чья преданность мне была безгранична. Я твердо убежден, что моя потеря огромна и что я никогда не найду привязанности, которая могла бы сравниться с этой. Только раз в жизни можно быть так любимым, вся моя юность прошла, чтобы вызвать и укрепить эту любовь, я знал это, я был в этом слишком уверен, вот почему я позволял себе несправедливость быть к ней небрежным. Только потеряв всё, я узнаю свои ошибки и величину моей потери. Невозможно выразить, сколько мучительных воспоминаний встает в моем сердце наряду с раздирающим воспоминанием об ее грустном конце. Есть некоторые ее упреки, справедливые жалобы, которые постоянно встают в моей памяти и трогательная правда которых мне ясна теперь более, чем прежде. Она умерла жертвой своей преданности мне, и это смерть мученицы».
В Мясницкой части уже начинается допросы дворовых людей. Но Александр Васильевич еще не вникает в ход дела. Он сидит в своем кабинете и пишет об одном — о «тяжком чувстве одиночества и пустоты, которым полна душа». Страх одиночества угнетает его постоянно. Ему уже известно, что Надежда Ивановна Нарышкина намерена немедленно покинуть Россию, уехать навсегда во Францию.
«Я, следовательно, останусь более одиноким, чем теперь», — записывает он в дневнике.
Весть об убийстве француженки Симон мгновенно разнеслась по всей Москве. «Это крупное дело, — вспоминает писатель Петр Боборыкин, — сильно взволновало барскую и чиновную публику обеих столиц». Причин для волнения публики было достаточно. В дело замешаны лица из высшего общества, светский лев Сухово-Кобылин, звезда московских салонов Надежда Нарышкина, уже оповещен консул Франции, в известность поставлен государь.
Лев Толстой, находившийся в это время в Москве, пишет своей тетке Татьяне Александровне Ергольской:
«Так как Вы охотница до трагических историй, расскажу Вам ту, которая наделала шуму по всей Москве. Некто Кобылин содержал какую-то госпожу Симон, которой дал в услужение одну горничную и двоих мужчин. Этот Кобылин был раньше в связи с госпожой Нарышкиной, рожденной Кнорринг, женщиной из лучшего московского общества и очень на виду. Кобылин продолжал с ней переписываться, несмотря на свою связь с г-жой Симон. И вот в одно прекрасное утро г-жу Симон находят убитой, и верные улики указывают, что убийцы ее — ее собственные люди. Это куда ни шло, но при аресте Кобылина полиция нашла письма Нарышкиной с упреками ему, что он ее бросил, и с угрозами по адресу г-жи Симон. Таким образом, и с другими, возбуждающими подозрения причинами предполагают, что убийцы были направлены Нарышкиною».
С Толстым Сухово-Кобылин неоднократно встречался в самый разгар судебного процесса об убийстве Симон-Деманш. Вместе с Львом Николаевичем они фехтовали на шпагах и кинжалах, упражнялись в школе гимнастики и фехтования француза Якова Пуаре. Между ними, по всей видимости, происходили весьма доверительные разговоры, инициатором которых был Толстой. 8 марта 1851 года он записывает в дневнике: «На гимнастике хвалился (самохвальство). Хотел Кобылину дать о себе настоящее мнение (мелочное тщеславие)». Спустя пять лет, 9 апреля 1856 года, когда следствие по делу Симон-Деманш еще продолжалось, они встретились вновь в редакции некрасовского «Современника». Сухово-Кобылин тогда записал в дневнике: «У Некрасова. Знакомство с ним. Худой, больной, скрипящий человек. Играет по 5 часов в карты. Встретил у него Толстого, с которым прежде делал гимнастику». В тот день Александр Васильевич принес Некрасову в большом кожаном портфеле с двумя металлическими замками «Свадьбу Кречинского», а Лев Николаевич — свою повесть «Два гусара». Так они и были опубликованы вместе, в шестой книжке «Современника» за 1856 год: «Свадьба Кречинского» вслед за «Двумя гусарами».
В дальнейшем все отзывы Сухово-Кобылина о Толстом были резко отрицательными. Он считал, что «как художник граф Толстой кончается “Анной Карениной”, а дальше читать нечего», как философа и проповедника не признавал его совершенно, неоднократно заявлял, что «Толстого не понимаю и не желаю читать». Когда же начальник почт США в 1890 году признал «Крейцерову сонату» Толстого произведением «неприличным» и запретил пересылку повести по почте наряду с порнографической литературой, о чем в России появилась заметка под названием «Отголоски» в 187-м номере газеты «Свет», Сухово-Кобылин, прочитав ее, немедленно написал открытое письмо в редакцию:
«Невежественные экскурсии графа Толстого в сфере любомудров кончились скандалом. В мире науки это возмутительно. Я поражен известиями из Америки, мне стыдно за Россию, и мне хотелось бы доказать на деле, что и мы, русские, способны философствовать, не впадая в порнографы, как граф Толстой».
Встречались ли они еще когда-нибудь, о том сведений не имеется. Известно только, что их имения в Тульской губернии — Кобылинка и Ясная Поляна — находились по соседству.
В течение всего ноября, по воспоминаниям современников, единственной темой разговоров в Английском клубе, в Купеческом собрании, в салонах Москвы и Петербурга было дело об убийстве француженки. Положение Сухово-Кобылина было тяжелым. Тучи над ним сгущались. Доходили слухи, что у следствия имеются улики против него, что готовится приказ об аресте. Возле его дома толпами собирались любопытные, некоторые выкрикивали:
— Здесь живет убийца!
Александр Васильевич замкнулся. Он был наедине с собой. Он не желал видеть свет. Он смотрел только в себя. Там происходила работа. Час стоил месяца, день — года. Жизнь разламывалась пополам. «Буря общественного мнения, которая разразилась надо мной в ноябре 1850 года, — писал он в автобиографической записке об истории создания «Свадьбы Кречинского», — вогнала меня в меня самого, и через это началась моя внутренняя жизнь — работа мышления, которое отныне составило всё содержание моего Я».
По иронии судьбы, по воле Слепца случилось так, что в эти мучительные для него дни рядом с ним, в кругу его близких, находился человек, ставший впоследствии лютым врагом драматурга и его сочинений, — Евгений Михайлович Феоктистов. «Скандал был чрезвычайный, — пишет он в мемуарах, — Нарышкина сделалась притчей во языцех, ужасные минуты переживал ее муж, человек, пользовавшийся общим уважением, имя которого вдруг послужило предметом самой отвратительной хроники. Что касается Кобылина, то из разговоров, которые мне приходилось слышать, я мог убедиться, что, за крайне редким исключением, никто не принимал его сторону — такое он успел внушить к себе отвращение».