– С разумным? – усмехнулся Сулла и спросил Фронтана, стоящего справа от него: – Ты им веришь?
Фронтан сказал:
– Ни капельки.
– Видите! – злорадно произнес Сулла, обращаясь к посланцам.
– И все-таки, – заметил Фронтан, – я бы их выслушал.
Сулла уставился на него водянистыми глазами. Не шутит ли этот военачальник? Вполне ли серьезно это он?..
– Да, – произнес Фронтан.
– Ну что ж… – Сулла уселся на скамью. Небрежно бросил: – Подайте скамьи трибунам…
Римляне не обращали никакого внимания на этот высокомерный тон, на желание Суллы унизить их, нанести им преднамеренное, заранее рассчитанное оскорбление.
– Так что же вам надо? – прохрипел Сулла, глядя куда-то в сторону.
Брут сказал:
– Мы бы желали, чтобы сейчас на этом месте возобладал рассудок над страстью. Страсть в политике, доведенная до злобы, – плохой советник. (Сулла скривил губы.) Мы уполномочены сенатом…
– …и этой старой шлюхой, – добавил Сулла, скрипнув зубами.
– …сенатом, – невозмутимо продолжал Брут, – сделать тебе продуманные, достойные предложения. Эти предложения не должны, разумеется, ронять чести и высокого авторитета Римской республики перед всем миром. (Сулла, казалось, едва сдерживает себя, чтобы не расхохотаться.) Рим при всех обстоятельствах – насколько это во власти его сынов – должен сохранить свой непоколебимый авторитет. Народы мира должны в нем по-прежнему видеть монолит, а не организм, снедаемый противоречиями и подтачиваемый изнутри тяжелым недугом.
Сулла не выдержал:
– Послушай, как твое имя?
– Брут.
– Послушай, Брут, ты разговариваешь со мной, как с персидским правителем. Ты не хочешь понять, что я плюю на церемонии. Я – солдат, мне важно существо дела, а не риторика. Для словесных упражнений лучше всего отправиться в Афины, в Академию. Там теперь только и болтают за неимением подходящего дела и вследствие полной импотенции. Ты меня понял или нет? Философия не для меня. Понял?
Брут выдержал паузу и продолжал:
– Конечно, вы можете убить нас…
Сулла сказал:
– Никто не собирается вас убивать. Кому вы нужны, между нами говоря?
Брут изложил предложения Рима, которые сводились к следующему: надо покончить дело миром, всякое военное столкновение поведет к междоусобице, а это выгодно только врагам Рима; любые законные требования Суллы будут удовлетворены; вопрос о командовании экспедиционным войском должен быть решен благоразумно, к общему согласию и на благо республики.
– Все? – спросил сквозь зубы Сулла.
– Пока – все, – ответил Брут.
Сулла оборотился к Фронтану:
– Ты желал услышать то, что услышал только что?
Фронтан молчал.
– Разве не ясно, что эти господа с Капитолия морочат нам голову? Они полагают, что у нас задницы вместо голов. Покажи им, Фронтан, где у нас головы и где задницы.
Фронтан доподлинно точно продемонстрировал анатомию своего тела.
– А теперь ясно? – спросил Сулла римлян.
– Вполне.
– Извините нас за грубость, но мы – солдаты, – сказал Сулла. В его глазах начал гаснуть ярко-голубой оттенок.
– Нам все ясно, – сказал Сервилий. – Мы не в обиде, ибо мы пришли не затем, чтобы обижаться.
– А зачем же?
– За ответом на наши предложения.
– Но ведь такие предложения означают, что вы имеете дело с побежденными…
– То есть?
– А очень просто! – Сулла сжал кулаки. – Можно ли вовлекать нас в переговоры, не обещая ровным счетом ничего?
– Как так – ничего? – удивился Сервилий.
Сулла выставил кулаки напоказ:
– Вот – мы. А вы хотите, чтобы мы расслабили пальцы и подали вам руку. И тогда вы зажмете нам пальцы деревянными, неумолимыми тисками, какие употребляют палачи в Мамертинской тюрьме. Вы будете смеяться, а мы – рыдать от боли. Вот что вы предлагаете.
– Это не так! – запротестовал Брут.
– А как же? – Сулла размахивал кулаками.
– Я снова повторяю во всеуслышание: все законные требования твои будут вполне удовлетворены.
– Законные! – воскликнул Сулла, и кулаки его сшиблись в воздухе. – А кто определит их законность?
– Мы вместе с тобой.
– Голосованием, что ли?
– Может, и так. Способ в данном случае неважен. У нас в этом смысле богатые традиции.
– У вас – да, – двусмысленно произнес Сулла»
– Я снова могу повторить…
– Не надо!
Сулла задумался. Медленно-медленно тер себе щеки. Тер себе лоб. Покашливал. Не глядя ни на кого.
Брут и Сервилий почувствовали, что ничего путного из этих переговоров не получится. Суллу окружали тупые, одеревенелые лица. Истые солдафоны. Готовые на все по первому приказанию своего начальника. Ссылаться в беседе с ними на высшие принципы государства, общества или личности – пустая трата времени. Это видно по их рожам – раскормленным, скотским. Взывать к их человечности и благоразумию – значит рассчитывать на милосердие льва, целую неделю проведшего в жестоком посте. Эти люди признают один закон – закон меча. Если меч острием своим приставлен к их кадыку – это одно дело. Если же, наоборот, острие упирается в глотку их противника – дело совершенно другое. Закон в их сознании претерпевает метаморфозу только и только в зависимости от направления меча. При таком положении вещей успех переговоров маловероятен. Надо надеяться, что здесь не все зависит от желания этих солдафонов, что Сулла, как бы он ни был жесток и коварен, может понять кое-что, хотя бы из самых крайних эгоистических соображений. Из шкурных, как говорят в Остии.
Сулла глухо промычал:
– А много моих друзей убивают в Риме?
Брут ответил с готовностью:
– Все эти слухи преувеличены.
– Как?!
– Были прискорбные убийства. Не без этого. Все это случается, когда возникают беспорядки. Не всегда разбирают, где правый, где виноватый.
– Ложь! – процедил сквозь зубы Сулла.
– В Риме сейчас царит порядок…
– Ложь!
– За несправедливое кровопролитие закон строго карает виновников…
– Ложь!
Римляне были тверды:
– Сенат принял строгие меры к наказанию убийц…
– Все ложь!
Брут развел руками:
– Я даже не знаю, что и говорить…
– Потому что сказать нечего!
– Я могу поклясться богами.
Сулла сощурил глаза. Он как бы мысленно рассчитывал, что лучше: выкинуть этих трибунов со всеми их потрохами за порог или выпроводить их с большим или меньшим почетом?.. Или же отдать на растерзание толпе солдат?
Его продолжительное молчание наводило страх на окружающих. Но римские трибуны, казалось, были совершенно безразличны к тому, что происходит в глубине души этого полководца. Они ждали. Они ждали его решающего слова.
А Сулла все молчал. Казалось, что полководца теперь уже ничто не волнует. Его мрачная душа мысленно находилась в Риме. Взору рисовался зеленый Палатинский холм, высокий и гордый Капитолий, где он никогда еще не был подлинным хозяином. Но сейчас, в эту минуту, как человек многоопытный, изощренный в делах хитроумных, всем сердцем чувствовал себя на высоте Капитолия. Перед ним великий город, и нет преграды, которая остановила бы его. Надо ли это доказывать? Кому-нибудь или самому себе. Видимо, нет. Он почему-то вспомнил Филениду. Много их, филенид, было, и многое бывало. Но подобной, пожалуй, нет. В этом молодом существе женского пола скрывалось нечто особенное. Никто бы в мире не смог объяснить, что есть это «нечто». Оно тем и прекрасно, что необъяснимо. Необъяснимо, – значит, непонятно. Но непонятно – не значит плохо. Напротив, непонятное, необъяснимое очень часто бывает столь притягательным, что больше не хочется жить без этого «нечто».
Было бы смешно объяснять какому-нибудь опытному мужу, сколь прекрасна Филенида, что в ней необычного… Может, проще все объяснить, сосчитав, например, количество лет ее жизни? Это же очень просто. И в то же время – разве Сулла не знал женщин этих лет? Разве только года определяют достоинства прекрасного?