Выбрать главу

В самом деле, констатируют, что в конце XVIII века Сулла становится героем трагедии: некоторым образом его отречение послужило, как это прекрасно показал Сен-Бев, вариантом великодушия Августа. Первой иллюстрацией этого является либретто Джованни ди Гамерра «Луцио Сулла», положенное позднее на музыку Моцартом (1773), Жаном Кристианом Бахом (1776) и Мишелем Мортеллари (1779). Обвиненный в тирании, герой защищается:

Ah no, non son tiranno

Come tu credi. E‘ 1‘anima di Silla

Capace di virtu…

И фактически он отрекается в последней сцене, позволяя Гивнии, дочери Мария, в которую он влюблен, выйти замуж за проскрибированного Цецилио.

Но неизбежно персонаж наполнялся политическим значением: «Сулла» Жуй, написанный на следующий день после смерти Наполеона, не мог не быть интерпретирован как осуждение Империи, «противопоставляя неизлечимому гордецу, испустившему последний вздох на скалах Святой Елены, судьбу Бонапарта, благоразумно и гражданственно отказавшегося бы после консулата» (Эжен Линтилак). С восстановлением Второй Империи личность Суллы приобретает особую значимость в политической полемике, потому что все изгнанные после переворота приобретут славные имена проскрибированных и достаточно оскорбят их палача:

Я останусь вычеркнутым, желая остаться

стоять.

Я соглашусь на жестокое изгнание, пусть не

будет у него конца,

Не стремясь познать и не считая,

Если уступит кто-то, кого считали более

твердым,

И если многие уйдут, кто-то должен будет

остаться.

Если их будет не более чем тысяча, я среди

них.

Даже если их будет только сто, я не боюсь

Суллы;

Если их будет-десять, я буду десятым;

И если останется только один — я буду им.

(Гюго В. Возмездия VII; 17, 56–64)

Этот полемический масштаб, затрудняющий работу историка, образ Суллы сохранил до наших дней. Уже в XIX веке в Германии все знающий Теодор Моммзен окружал себя тысячью предосторожностей, когда он хотел заставить признать, что диктатор, в общем, не был единственным ответственным за чистку и что римская аристократия тоже была к этому причастна: «Я не посягну на святой лик Истории, и моя хвала не будет тлетворной данью гению зла, если я покажу, что Сулла менее ответствен за реставрацию, чем сама аристократия…» И так как Сулла продолжал быть источником вдохновения драматическим произведениям («Сулла» Альфреда Мортье в 1913 году), и особенно ставкой в сильной политической борьбе мнений, он долго оставался тонким «инструментом». Вспомним, как им воспользовался Леон Доде сразу же после мировой войны, превознося реставрационную работу, предназначенную очистить Республику от предателей и изменников, «которые продолжали защищать или восхвалять необузданную и мятежную революцию или полулегально и даже законодательно и демократически…»

Это особая область, в которой политическая «обязанность» образа Суллы имела любопытные последствия: речь идет о собрании портретов. Хотя мы знаем, что было сделано много его бюстов, многочисленных оттисков гравюр, мы не располагаем ни одним портретом диктатора. Мы прекрасно умеем распознавать Помпея или Цицерона, но мы абсолютно не знаем (или почти), на кого был похож Сулла. Но так как в то же время речь шла о совершенно исключительном человеке, коллекционеры, любители и историки искусства верили в возможность узнавания его в том или ином бюсте или статуе. Конечно, они видели только портрет, который они сами сделали, в общем, «портреты», предлагаемые нашему любопытству, все разные. Все же у них есть нечто общее, то, что принято называть «красивая шея», начиная с «Сулла-оратор» выставленного в Лувре: это наименование, восходящее к моменту, когда произведение пополнило коллекцию Кампаны, соответствует не только желанию повысить цену статуи («Сулла», без сомнения, дороже, чем анонимная статуя), оно выражает также со стороны тех, кто предложил эту идентификацию, восхищение этим образом. Лицо одновременно выражает величие и обаяние, суровость и приветливость. Можно было бы выразить лишь одно сожаление по его поводу; по всей вероятности, речь идет не об античной голове, а копии, датирующейся началом XIX века.