Он прошелся по комнате.
— Напрасно ты это, Евдоксия, я своего не упущу, и ты от меня не сбежишь. А хочешь поговорить по-хорошему, посоветоваться, поладить — попробуем.
Бедная женщина не знала, что предпринять, ломала в отчаянии руки, а перепуганные служанки под дверью призывали всех известных им святых спасти их хозяйку.
Была у них мысль бежать в полицию и дать знать о напасти, но, не понимая толком, в чем дело, они побоялись заварить кашу, чтобы не было еще хуже.
Буря в конце концов стала стихать, и теперь до их ушей доносились звуки разговора, лишь иногда прерываемого приглушенными всхлипами. Очень не скоро, уже ночью, Евлашевский наконец ушел, и хозяйка позвала Аннушку. Та нашла ее в полуобморочном состоянии, страшно изменившейся: слезы смыли с ее лица белила и румяна, она не могла вымолвить ни слова, ничего не хотела объяснить и лишь сетовала на то, что господь жестоко покарал ее…
Вдова ни к кому не питала доверия, но, поскольку ей непременно нужен был совет, служанки кликнули на помощь Васильева, который им всем казался добрым, сердобольным человеком. Купец охотно поднялся наверх. Долго его жилица не могла собраться с духом и рассказать всю правду, но наконец, заливаясь слезами, начала свое признание:
— Я была простой казачкой, и этот человек женился на мне из-за моей красы. Я ребенком была, когда это случилось, и ничего не понимала, думала только, что стану важной пани, потому что у Евлашевского был небольшой надел, а чего она стоила, его земля, — этого никто не знал. Вскоре ему опротивели и деревня и жена. Он рвался в большой город и все попрекал меня, что я камнем вишу у него на шее, гирей на ногах. О, если я не умерла, душу не выплакала и не утопилась, так только потому, что бог хранил меня.
Он и за жену не хотел меня признавать, потому, мол, что венчание было не по правилам, мы были еще несовершеннолетние, и ни свидетелей не было у нас, ни записи в церковной книге. Он гнал меня прочь и выгнал-таки из Дому.
Я ушла, заливаясь слезами, сама не зная куда, родителей уже не было на свете, братьям я стыдилась показаться на глаза. С маленьким узелком побрела я в город — куда, зачем? Пошла в прислуги. Нашлись добрые люди, приняли меня к себе, а потом нашелся хороший человек, он в жены меня взял, содержал, уважал и любил, а умирая, все мне оставил.
Слушая ее, Васильев качал головой, давая понять, что дело плохо.
— Коли жить с ним не хотите, — сказал он наконец, — на это только один совет — откупиться от него надобно. Глотку ему заткнуть. Но ведь и он, должно быть, не дурак, если может получить все, то захочет ли удовлетвориться малостью! Трудное положение!
Пока они так совещались тихими голосами, купец узнал от перепуганной женщины, сколько у нее капитала, со страху она ничего от него не скрыла. На следующее утро Васильев по ее поручению пошел к Евлашевскому. Едва он заговорил; как тот прервал его:
— Зачем вы, Ефрем Поликарпыч, не в свое дело вмешиваетесь? Не надо лезть на рожон! Это дело семейное, позвольте мне справиться с ним самому.
С тем Васильев и ушел. До вечера Евлашевский оставил Евдоксию в покое, дал ей время подумать. Вечером она никого не принимала, он пошел говорить с ней, сидел допоздна, а когда вышел, те, кто столкнулся с ним по дороге, рассказывали, что лицо у него было хмурое, брови насуплены. Всю ночь служанки провели около Евдоксии, от плача и горести у нее разболелось сердце. Уснула она только под утро, из дома не выходила, почти ничего не ела, послала поставить свечи перед святыми образами и так провела время до вечера. А вечером вновь пришел неумолимый преследователь; обе служанки говорили, что на этот раз он показался им более ласковым и старался успокоить их хозяйку, которая плакала и сетовала на судьбу.
Появлялся он и в следующие дни, а Евдоксия постепенно приходила в себя, и первым признаком было то, что она подкрасилась, надела парадное платье, кольца и драгоценности. Евлашевский уже пил у нее чай, и они тихо разговаривали.
Только после его ухода Евдоксия тяжко вздыхала, и ночами ей случалось всплакнуть. Васильев, хотя он и устранился от этого дела, утверждал, что они сговорятся. Он подмигивал, смеялся и шептал Аннушке: «Погоди, может, еще и на крестины позовут!»
Старуха хлопала его по плечу, не желая об этом даже слушать.
Тем временем друзья Евлашевского ничего не знали, кроме того, что с ним произошла какая-то непонятная, необъяснимая перемена.
Ревностного глашатая истины нельзя было узнать, таким стал он угрюмым, молчаливым и ко всему безразличным.