Только по вечерам он почти никогда не показывался у Зони: в обществе молодежи, которая тут собиралась, он чувствовал себя чужим и, не желая вызывать лишних споров, молча страдал, выслушивая всякие глупости.
Однажды, как бы повинуясь указанию свыше, он зашел в предобеденную пору, в минуту, когда, быть может, был самым желанным гостем, по крайней мере, для Мадзи.
Уже с порога он заметил, что случилось что-то необычное. Зоня сидела во второй комнате, бледная, как мертвец, со стиснутыми губами, уронив сжатые в кулаки руки на стол. Перед нею лежал измятый лист бумаги. Рядом стояла Мадзя, тоже бледная и испуганная. Увидев вошедшего, она бросилась к нему:
— Идем, идем! Надо ее спасать… Ах, это письмо…
Эварист не мог понять, в чем дело.
Вдруг Зоня встала словно подброшенная пружиной, и с горящими глазами подошла к Эваристу.
— Умер, — сказала она, протягивая ему бумагу, — умер.
Проговорив это, она рухнула на стул и обхватила голову руками. Мадзя плакала навзрыд.
Эварист пробежал глазами написанное чьей-то неумелой рукой письмо, к которому было приложено официальное свидетельство о смерти. Из этих бумаг он узнал, что Теофил Загайло приехал к семье больной, проболел две с лишним недели и умер от тифозной горячки.
Плакать Зоня не могла, глаза ее горели как угли, она захлебывалась клокотавшим в груди рыданием, но слезы из глаз не текли. Ее губы были искривлены дикой иронической улыбкой. Иногда она что-то бормотала, какие-то бессвязные слова.
Утешать, успокаивать ее в эту минуту было невозможно, да она бы и не допустила до этого.
Оставалось одно: окружить ее нежнейшим вниманием, а для этого у нее была Мадзя, которая теперь самым буквальным образом не отступала от сестры ни на шаг.
Погруженная в мрачную печаль, Зоня, казалось, никого не видела, сидела окаменелая, немая, не слыша, что говорят, не отвечая на вопросы.
Временами она отнимала руки от лица, и тогда были видны ее сухие, лихорадочно горящие глаза, запекшиеся губы и наморщенный лоб.
Эварист просидел тут несколько часов. Наконец, переговорив с Мадзей, он тихо ушел.
Одно из двух: либо эта боль убьет Зоню, либо, как всякая человеческая боль, она постепенно смягчится, растает в растворителе всех человеческих несчастий и счастий, имя которому — время.
Сам характер первой реакции, столь неистовой, подсказывал, что она не может быть длительной.
В городе все, кого бы Эварист ни встретил, говорили ему о смерти Теофила, так как в это же время известие о ней получила администрация университета. Студенческая молодежь сокрушалась об утрате своего коллеги, человека больших способностей и сильной воли, и жалела бедную Зоню.
Беспокойство долго не давало Эваристу уснуть, ему не терпелось узнать, что происходит у Зони и Мадзи. Едва рассвело, как он поднялся и побежал к пани Травцевич.
Там ему сказали, что часа два назад ее вызвали из соседнего дома, где, должно быть, что-то случилось, потому что беготня была невообразимая, но любопытствующие ничего не могли узнать о причине.
С самыми дурными предчувствиями взбежал Эварист но лестнице в мезонин и на пороге столкнулся с выходившим оттуда доктором Б., профессором университета, с которым его как-то познакомили.
— Отравилась опиумом, — флегматически произнес профессор в ответ на его «что тут случилось?». — К счастью, своевременно обнаружили пустую бутылочку, и смертный исход удалось предупредить. Обойдется недомоганием.
В комнате у Зониной постели Эварист застал Мадзю, всю в слезах, с перепугу дрожавшую как в лихорадке. Зоня полулежала, опершись на локоть, с гневным лицом.
— А, вы не дали мне умереть! — восклицала она с язвительной горечью, — вот уж правда совершили благодеяние. Вам надо, чтобы я жила! Буду жить, но не знаю, порадую ли я вас… Дурацкая жизнь!..
— Зоня! — поминутно останавливала ее сестра.
— Молчи! — неистовствовала больная. — Ты спасла меня, так это у вас называется… По твоим благочестивым понятиям это значит — дать время на покаяние… Ладно, увидишь, как я стану каяться!
Голос у нее прерывался спазматическими рыданиями. Мадзя пыталась обнять сестру — та ее отталкивала гневно, безжалостно.
Эварист наблюдал эту сцену с невыразимым волнением; он присел в первой комнате, уже и сам не зная, что ему делать со спасенной Зоней и с этой бедной Мадзей, к которой сестра относилась с явной неприязнью и без конца срывала на ней сердце.
А Мадзя, которую ничто, казалось, не обескураживало, ни на шаг не отступала от постели и заставляла больную принимать лекарство, умоляя об этом на коленях…
Зоня уже и смотреть на нее не хотела; спустя несколько часов раздражение больной при виде Мадзи возросло до такой степени, что, рванувшись с постели, она начала кричать: