Она явно переживала какую-то внутреннюю борьбу, хотя не уронила об этом ни словечка. Когда Эварист, желая вывести ее из этого самопогружения, подходил к ней, она вздрагивала и под всякими предлогами мягко уклонялась от его ласк. В своих скупых разговорах ни он, ни она не упоминали о пережитом… Оба старались изгладить из памяти тот страшный день.
Некоторое время Эварист уговаривал себя, что мать подчинится необходимости и напишет ему, но Замилов молчал.
В таком состоянии духа оба находились уже добрую неделю, когда с Зоней что-то произошло. Она, по-видимому, приняла какое-то решение, и это вернуло ее к жизни.
Эварист еще не выходил, Зоня никого не принимала, но, нуждаясь в движении, несколько раз выбегала на часок из дому и возвращалась в волнении и беспокойстве. Комнацкий не раз видел, как она бродит одна по одной и той же аллее парка с опущенной головой, никого не узнавая. На ее прекрасном лице были ясно видны следы страданий, но вместе с тем и гордость, и как бы гневный вызов всему миру.
Однажды, гуляя так в задумчивости, она зашла к Гелиодоре и, ничего не говоря, села напротив хозяйки. Пани Майструк заговорила с ней сама, спросила о том о сем, но ответа не получила.
— Нет, это невыносимо! — вдруг воскликнула Зоня. — Знаешь, лучше уж утопиться. Хотя один раз я уже пробовала, травилась, и, если теперь захочу покончить с собой, снова найдется благодетель, который обречет меня на пытку жизни.
— Что ты плетешь, — сказала Гелиодора. — Не понимаю тебя. Ты ведь поставила на своем.
— О, все прекрасно, не правда ли? — Зоня горько рассмеялась. — А ты видела Эвариста? С тех пор как мать так немилосердно обошлась с ним, он просто убит. Гнев меня берет и отчаяние, когда я смотрю на него. Ради кого он страдает, из-за кого? Из-за меня, а я ничего не могу сделать…
— Ты преувеличиваешь, — утешала ее пани Майструк.
— Я не умею себе лгать, — продолжала Зоня свое, — глядя на Эвариста я… схожу с ума. Чем он, бедный, виноват? Я его увлекла, сама бросилась ему на шею… не знала, что любовь убивает!
Опустив голову, она стала ходить по комнате, не слушая избитых фраз, которыми хотела утешить ее Гелиодора, только иногда пожимала плечами.
— Чего они действительно добились, — сказала она помолчав, — так того, что наша любовь, которая, может, уже и остыла бы, теперь разгорелась с новой силой. Эварист никогда так меня не любил, а я…
— А ты? — подхватила Гелиодора.
— Я? Слушай, — порывисто крикнула Зоня, — я бы жизнь отдала за него!
С этими словами она бросилась к двери и убежала.
Лихорадка продолжалась.
Комнацкий, который в ожидании перемен ежедневно осведомлялся об Эваристе, ничего не мог понять, кроме одного: тот все сильнее привязывался к Зоне. Что до Зони, временами она была как-то принужденно холодна, временами ее холодность сменялась безумной страстностью, которую она старалась подавить.
Из Замилова не было ни слова.
Тайком, никому ничего не говоря, Эварист написал Мадзе, попросив сообщить ему о здоровье матери.
Ответа долго не было. Наконец пришло письмо, закапанное слезами, писанное украдкой, немногословное, впрочем, то, что было недоговорено, прочитывалось между строк.
«Пани Эльжбета, — писала Мадзя, — в дороге расхворалась и по возвращении пришлось посылать за доктором Мохнацким, потому что ей было нехорошо.
Теперь немного лучше, но она так изменилась, что у нас прямо сердце рвется, глядя на нее. Почти ничего не ест, полдня молится, плачет. Раньше ее занимали дела, хозяйство, теперь ей это безразлично. Видел бы ты, пан Эварист, свою мать, ты устрашился бы и пожалел.
Твоего имени, пан Эварист, мать ни разу не упомянула, а в комнаты, тебе предназначенные, куда раньше постоянно заглядывала, она теперь ни ногой».
По письму Эварист видел, что не может ждать никакой перемены; бросить Зоню он тоже не мог. Положение становилось тем более затруднительным, что нужны были деньги на жизнь, свою часть он давно израсходовал, а право распоряжаться всем состоянием, включая капитал, было закреплено за матерью до конца ее жизни. Просить он не хотел, надежды на то, что мать смилостивится над ним, не было, оставалось жить в долг, между тем долговые условия становились все тяжелее.
Честный, спокойный, холодный на вид Комнацкий был единственной опорой для обоих; с ним советовалась доверявшая ему Зоня, перед ним открывал свое сердце Эварист.
Грустное письмо Мадзи навело его на новую мысль, с нею он и пошел к Комнацкому.
— Я знаю свою мать, — сказал он, — и убежден, что она не уступит; я тоже не могу, совесть не позволяет. Мне кажется, если бы я женился, мать удалось бы уговорить. Она увидела бы, что дело кончено, благословлено костелом, узаконено, обратного хода нет, и простила бы нас. А тебе как кажется?