Ежу ясно, что писательство - чрезвычайно сложный и тонкий вид умственной деятельности, сопряженный с долгосрочным планированием, учетом множества мелочей и умением ладить с толпой персонажей, каждый из которых так и жаждет отклониться от авторской воли. Сумасшествие, как правило, связано с деменцией, с утратой памяти и неуклонным ослаблением умственных способностей; сумасшедшему дай Бог анкету заполнить, а вы говорите - писать. Творчество душевнобольных почти всегда являет собою скучную, монотонную графоманию; романтизировать безумцев позволительно было в семнадцатом-восемнадцатом веках, когда о шизофрении, паранойе и МДП знали очень мало, а сумасшедшим считали всякого, чьи мечты не ограничиваются солидным годовым доходом. Умные редко сходят с ума - у них все в порядке с саморегуляцией, а к услугам писателя вдобавок столь мощное средство, как аутотерапия. Ведь сочинительство, собственно, как раз и есть радикальный метод самонаблюдения - а погружаться в чужие судьбы, в фантазии, весьма полезно для отвлечения от собственной. Литература - могучая компенсация любых комплексов и страхов, и потому именно среди писателей случаи сумасшествия сравнительно редки. Да и к самоубийству, как показывают подсчеты Чхартишвили, писатели не особенно склонны - литератор слишком ценит себя, чтобы уничтожать столь тонкий и сложный инструмент. Студенты, солдаты и белошвейки кончают с собой значительно чаще.
Можно, пожалуй, вывести закономерность: если уж писатель сходит с ума - значит, в мире что-то сдвинулось капитально и непоправимо. Это явление редкое и катастрофическое. Писатель находится в непосредственном контакте с той высшей реальностью, бледным отражением которой являются все наши земные бури, от финансовых и политических до военных и природных. Субъективный, но убедительный образ этой реальности запечатлел Даниил Андреев в «Розе мира» - боюсь, что там несколько напутано с именами, трудными для земного слуха, но иерархия миров угадана точно. Соответственно когда там, в горних сферах, происходит нечто ужасное, еще не докатившееся до земли, но уже обозначающее крах целой эпохи, писатель узнает об этом первым и, подобно Кассандре, принимается тревожно верещать. Поскольку еще ничего не случилось, его охотно принимают за идиота. На самом деле идиоты те, кто ничего не чует, но не надо никого разубеждать: нам же спокойнее. Гораздо интереснее узнать, какого рода бывает это безумие - нравственный и интеллектуальный ответ на изменение климата в высшей реальности.
Историй писательского сумасшествия во всем мире немного, а в России вообще единицы - литература тут столь масштабна и сложна, что искони была уделом людей с высочайшим интеллектом и крепкими нервами. Глупо, например, приписывать сумасшествие Гоголю - с тем же успехом можно обозвать безумием нравственный переворот в душе Толстого (последний не зря написал о нем повесть «Записки сумасшедшего», явно передавая привет гениальному предшественнику, с которым случилось то же самое). В некий момент писателю хочется уже не рисовать картинки, а выкрикивать проповеди - картинки ведь не исправляют нравов, а лишь потешают тех, кого должны по идее потрясать и очеловечивать. Писателю, как правило, невдомек, что картинки, по крайней мере, помогают выживать немногим приличным людям, а от проповедей вообще никакого толку; но это не безумие, а нормальное последствие нескольких десятилетий литературной деятельности. Случается такое не только в России - вот вам Флобер, закончивший жизнь романообразным трактатом о тщете всего «Бувар и Пекюше», вот Золя, начавший с физиологического очерка, а кончивший насквозь проповедническим «Лурдом», вот Хаксли, чьи поздние сочинения откровенно публицистичны. Гоголь вдобавок взвалил на себя почти непосильную задачу написать всю русскую литературу, как написал он всю украинскую, - но на усадебной прозе сломался, ибо не имел усадьбы; второй том «Мертвых душ» пришлось писать Толстому, а второй том «Петербургских повестей» - Достоевскому.