«Любимая моя, единственная моя, синеглазая моя Леночна…»
— Да что вы, милая, — перебила Маша Сидельникова. — Какие же у вас синие глаза? Скорее уж серые.
— Тогда были синие, — кротко ответила Елена Ивановна.
— Отцвели уж давно хризантемы в саду, — пропел Сидельников.
Елена Ивановна проглотила обиду и немного дрожащим голосом продолжала читать:
«…Сейчас два часа утра. Я пишу, весь охваченный чудесной лихорадкой и томительной истомой. Окно мое настеж открыто, в комнату льется сладкий, дурманящий запах летней ночи. Свеча горит на моем столе, пламя ее колеблется, по стенам пляшут неровные, фантастические тени».
— При свече писал, — вздохнул Сидельников. — Должно быть, дело было еще до изобретения электричества.
«…Прошло уже два часа, как я расстался с Вами, любимая. Целая вечность, целая жизнь. Два часа назад мы сидели в саду, над речным обрывом, я целовал ваши тонкие, умные пальцы и глядел в ваши прекрасные, бездонные глаза…»
— Бочки бывают бездонные, — бормотал Сидельников. — Стиль неважнецкий у молодого человека, но пишет бойко. Должно быть, насобачился, или у кого-нибудь списал. Я сам у Пушкина стихи скатывал и переписывал в альбом барышням… Маша, а Маша, — нельзя ли мне еще немного компоту получить?
— Хватит с тебя, — сказала Маша. — Не хами, дай слушать.
«…Я помню только, как наступила удивительная, особенная тишина, — кажется, даже соловьи перестали петь, и лишь было слышно, как бились наши сердца. Вам стало холодно, я обнял Ваши хрупкие плечи, Вы склонили голову ко мне на грудь и на мгновенье, на одно только мгновенье, уста наши слились…»
— Это он у Загоскина украл, — с ядовитой уверенностью сказал Сидельников. — Эта история напоминает мне один анекдот. Однажды барышня пошла с семинаристом в сад…
— Замолчите, — очень тихо и твердо сказала Елена Ивановна. — Замолчите сию же минуту. Я пришла к вам, к моим лучшим друзьям, принесла вам самое нужное, самое ценное, что оставалось у меня в жизни. А вы…
Она не кончила, встала из-за стола, сунула письмо в сумочку и направилась к дверям. Сидельникова пыталась ее удержать — нужно знать мужа, ведь он такой, и всегда шутит, и потом — кто мог предполагать, что Елена Ивановна так близко примет к сердцу старый роман юности?
Но Елена Ивановна все же ушла, тихонько закрыв за собой дверь. Она не слышала, что говорила ей вслед Сидельникова, — теперь ей все было безразлично и появилось такое чувство, словно она испортила что-то очень важное и большое в своей жизни. Она спускалась по темноватой лестнице, и вдруг все показалось ей мрачным и убогим: и потертый коврик на ступеньках, и стены запятнанные, чьими-то нечистыми руками, и ящики с мусором, выставленные у дверей квартир.
На улице моросил дождь. Тусклые фонари отражались в мокром асфальте, и какие-то прохожие под раскрытыми зонтиками торопились домой, не обращая на нас внимания. И Елена Ивановна вдруг до боли отчетливо вспомнила летнюю ночь на Каме, городской сад над обрывом, синеглазую Леночку и этот первый, на всю жизнь запомнившийся поцелуй. Ведь все это было, этого нельзя отнять у нее! Потом она вспомнила смеющегося Сидельникова и заплакала от обиды и горечи. Она шла, спотыкаясь, как пьяная, оплакивая свою оскорбленную любовь, и машинально твердила:
— Дура… Старая дура!
Вернулась она домой вся продрогшая, бережно спрятала письмо в заветную шкатулку и легла спать. И ночью, во сне, продолжала всхлипывать от обиды.
Некролог журналиста
В это утро боль в правом боку была особенно мучительная, — глухая, ноющая, непрестанно напоминавшая, что в сложном человеческом механизме какая-то его часть внезапно испортилась. Александр Иванович Чеботарев с отвращением принял еще одну пилюлю, но боль и после этого не исчезла. Лекарство уже не оказывало того успокаивающего действия, какое было в начале болезни. Хотелось прилечь, положить на бок горячую грелку, но в редакции не было ни дивана, ни грелки. Оставалось только одно: попытаться отвлечь свое внимание работой.
Раньше это иногда удавалось, но сегодня и работа как-то не налаживалась. Александр Иванович отослал срочный материал в типографию, кое-что подправил, кое-что сократил. Было несколько телефонных звонков и пришла посетительница, — немолодая уже артистка с обиженным лицом и сизыми, припудренными щеками. Артистка жеманилась и говорила, что скоро устроит свой вечер, а пока хотела бы поместить заметку. Журналист знал, что никакого вечера не будет, артистка готовилась к этому выступлению последние десять лет и все не решалась, и когда при встрече знакомые спрашивали, когда же ее услышат, она загадочно мерцала глазами и отвечала, что очень скоро, хотя, конечно, настоящее искусство теперь никому не нужно… Александр Иванович заметку, все-таки, взял и, сделав над собой некоторое усилие, пожелал успеха и даже сказал, что постарается прийти и послушать. В эту минуту он искренне и от всей души ненавидел представительницу подлинного искусства.