Мы не можем подсчитать дикий край. Он не поддается счету, потому что безграничен. Мы можем сосчитать фиговые деревья, мы можем сосчитать овец, так как сад и ферма ограничены. Сущность дерева в саду и овцы на ферме — это число. Наше общение с дикой местностью заключается в неустанных попытках превратить ее в сад и ферму. Когда мы не можем ее огородить и сосчитать, мы уменьшаем ее до числа другими средствами. Каждое дикое существо, которое я убиваю, пересекает границу между дикой местностью и числом. Я отнял жизнь у приличного числа-у двух тысяч существ, не считая бесчисленных насекомых, которые погибли у меня под ногами. Я охотник, покоритель запустения, герой счета. Тот, кто не понимает число, не понимает и смерть. Смерть так же непонятна ему, как животному. Это относится к бушменам и проявляется в их языке, в котором нет цифр.
Орудие выживания в диком краю — ружье, но необходимость в нем скорее метафизическая, нежели физическая. Племена дикарей выжили и без ружья. Я тоже мог бы выжить в дикой местности, вооруженный лишь луком со стрелами, если бы не боялся, что, лишившись ружья, погибну не от голода, а от болезни духа, которая заставляет бабуина, посаженного в клетку, моментально опорожнять желудок, как только туда попала пища. Теперь, когда дикари увидели ружье, их племена обречены — не только потому, что ружье будет убивать их в больших количествах, а оттого, что жажда им обладать сделает их чужими дикому краю. Любая территория, по которой я шагаю со своим ружьем, теряет связь с прошлым и обращается в будущее.
На все это Клавер не ответил ни слова, а лишь смиренно заметил, что уже поздно и мне пора спать. Клавер живет рядом со мной еще с тех пор, как я был мальчишкой; мы вели примерно одинаковую внешнюю жизнь, но он ничего не понимает. Я отпустил его.
У дикарей нет ружей. В этом впечатляющее значение рабства, которое мы можем определить как порабощение пространством, в отличие от подчинения пространства исследователем. Отношение господина и дикаря — пространственное отношение. Африканские горы плоские, а приближение дикаря через пространство замедленно. Он приближается откуда-то из-за горизонта, превращаясь у меня на глазах в человеческую фигурку, пока не достигнет границы той опасной зоны, в которой, неуязвимый для его оружия, я держу его жизнь в своих руках. Я наблюдаю, как он приближается, неся в своем сердце дикий край. Там, вдали, он для меня — ничто, а я, вероятно, ничто для него. Вблизи же обоюдный страх заставит нас разыгрывать наши маленькие комедии двух людей — разведчика и проводника, благодетеля и облагодетельствованного, жертвы и убийцы, учителя и ученика, отца и ребенка. Однако он приближается ни в одном из этих качеств, а как представитель того «где-то там», которое мой глаз когда-то объял и проглотил и которое теперь угрожает объять, проглотить и пропустить меня сквозь себя, как песчинку в поле, — что мы можем назвать уничтожением или, если угодно, историей. Он угрожает включить меня в свою историю, в которой я стану одним из эпизодов. Такова материальная основа болезни души господина. Как часто, пробуждаясь или грезя, переживала его душа приближение дикаря, которое стало идеальной формой жизни при проникновении в глубь края. Фургон, палимый зноем, движется сквозь запустение. Вдали, за несколько миль от него, появляются темные фигуры — уже видно, что это дикари, что это мужчины; фургон продолжает двигаться, фигуры приближаются, они преодолевают последние сто ярдов, фургон останавливается, волы устало опускают головы, слышно лишь тяжелое дыхание да звон цикад. Дикарь замирает на расстоянии четырех шагов — покорность в воздухе; сейчас нам предстоит пройти через подарки (табак) и слова мира; указания, как добраться до воды, предостережения против разбойников, демонстрация огнестрельного оружия, благоговейный шепот — ив конце концов за вами всю жизнь — шлеп-шлеп — шлеп — шлепают босые ноги. Извилистая тропа преследования закончилась откровенной прямой линией, дикарь превратился в загадочного слугу, при этом знакомом превращении происходит неясное движение души (усталость, облегчение, отсутствие любопытства, ужас), и мы чувствуем, что все это — предопределенный узор жизни.