Выбрать главу

Моя рабочая кабинка в библиотеке серая, с серой книжной полкой и маленьким серым ящиком для канцелярских принадлежностей. Мой офис в Центре Кеннеди также серый. Серые письменные столы и лампы дневного света: функционализм пятидесятых. Я носился с идеей пожаловаться, но мне никак не придумать, как это сделать, не раскрывшись для контратаки. Деревянная мебель-для начальства. Так что я лишь скрежещу зубами и страдаю. Серые плоскости, зеленый свет ламп без абажуров, в котором я плаваю, как бледная одуревшая глубоководная рыба, проникают в самые серые клеточки мозга и топят меня в воспоминаниях о любви и ненависти к тому «я», в котором погас огонь его двадцать третьего, двадцать четвертого и двадцать пятого годов под флюоресцентным блеском неоновых ламп.

Лампы в Библиотеке Гарри Трумэна жужжат в своей сдержанной, отеческой манере. Температура 72 градуса по Фаренгейту. Я окружен стенами из книг и должен бы пребывать в раю. Но мое тело меня предает. Я читаю, лицо начинает неметь, в висках пульсирует боль, затем, когда я, подавляя приступ зевоты, пытаюсь приковать взгляд слезящихся глаз к странице, спина каменеет в согбенной позе книжного червя. Веревки мускулов, идущие от позвоночника, закручиваются присосками вокруг шеи, над ключицами, под мышками, на груди. Отростки сползают по рукам и ногам. Обвившись вокруг моего тела, эта морская звезда-паразит издыхает в ротовом отверстии. Её щупальца становятся ломкими. Я выпрямляю спину и слышу, как скрипят обручи. За моими висками, скулами, губами ледник сползает внутрь, к своему эпицентру, находящемуся за моими глазами. Глазные яблоки болят, рот сжимается. Если бы у этого моего внутреннего лица, у этой маски из мускулов, были черты, эта была бы чудовищная физиономия троглодита, спящие глаза которого щурятся, а губы сжимаются, когда ему снится удивительно неприятный сон. С головы до ног я в подчинении у этого отвратительного тела. Только мои внутренние органы сохраняют в темноте свою свободу: печень, поджелудочная железа, кишечник и, конечно, сердце наталкиваются друг на друга, как еще не родившиеся осьминожки.

Сейчас пора упомянуть и тот орган, который свисает с конца моего железного позвоночника и осуществляет безрадостную связь с Мэрилин. Увы, Мэрилин никогда не удавалось высвободить меня из оков. И хотя мы, как партнеры из брошюр о браке, старательно прислушиваемся к охам, вздохам и стонам друг друга, хотя я пашу, как герой, а Мэрилин вся в мыле, как героиня, надо признаться, что к нам так и не пришло обещанное в книгах блаженство. Тут нет моей вины. Я выполняю свой долг. Но я не могу избавиться от подозрения, что в такие минуты моя жена не со мной. Когда мое семя должно излиться, ее мешочек «зевает» и отступает, и мой преданный представитель, схваченный у основания, тщетно вертит головкой внутри огромной пещеры в тот самый момент, когда он больше всего жаждет, чтобы его качали в мягких, тугих, бесконечно надежных объятиях. Тогда в моем сознании, которое никогда не отключается полностью, вспыхивает лишь одно слово — опорожнение — опорожнение: мое семя сливается, как моча, в канализацию, минуя яйцеклетки Мэрилин.

Мэрилин (настрою-ка я себя еще немного против Мэрилин, хотя это и плохо для меня) придерживается теории любви с фиксированным количеством: если я трачу любовь на другие объекты, значит, эта любовь непременно украдена у нее. Таким образом, по мере того как я все больше погружаюсь во вьетнамский проект, она все больше ревнует меня к нему. Ей бы хотелось, чтобы у меня была скучная работа: тогда бы я находил утешение в Мэрилин. Она чувствует себя пустой и хочет быть наполненной, однако пустота ее такова, что каждую попытку войти в нее Мэрилин воспринимает как вторжение и посягательство на ее свободу. Отсюда ее отчаянный взгляд. (У меня интуитивное понимание женщин, хотя я не питаю к ним симпатию. Моя жизнь с Мэрилин стала непрерывной битвой за сохранение душевного равновесия, битвой с ее истерическими нападками и давлением моего собственного враждебного тела. Для того чтобы заниматься творчеством, мне, нужно душевное равновесие. Я нуждаюсь в покое, любви, питании и солнечном свете. Эти драгоценные утра, когда мое тело расслабляется, а дух воспаряет, не должны быть омрачены нытьем и воплями Мэрилин и ее ребенка. Стех пор как я отстоял свою неприкосновенность, этот бедный Мартин сделался козлом отпущения, и мать поносит его за то, что он ее будит, хочет позавтракать, за то, что его нужно одеть, — пока течение моих мыслей, которые далеко отсюда, не прерывается вспышкой ярости: красный апоплексический туман застилает мой взор, и я начинаю орать, призывая к тишине. Тогда все кончено: веревки начинают обвивать мое тело, примитивное, мускулистое лицо внутри моего лица перекрывает все пути к внешнему миру, и мне пора собирать сумку и продвигаться через собачьи испражнения на тротуаре к еще одному железному дню.