Лишь тогда нечто как будто отпустило его.
Мужчина с длинными волосами в сером замызганном плаще покосился в сторону последнего подъезда приземистого четырехэтажного дома и решил присесть, дать ногам отдых. Ноги крутило, особенно голени, как во время непогоды, хотя было очень тепло.
Мужчина присел, вытянул ноги, закрыл на минуту глаза, подставил лицо солнцу. Беспокойство слегка отпустило. Было приятно сидеть вот так, ничего не делая, никуда не спеша, греясь на солнечных лучах, и слушать детский гомон. Перед домом гуляли стайки детей, и, наверное, именно это обстоятельство вызвало желание присесть на крыльце подъезда.
Здесь веяло уютом, обычной семейной жизнью, обычной и добротной, что и являлось высшим человеческим счастьем, о чем со временем понял мужчина в замызганном плаще.
Здесь ощущалось тепло человеческой жизни в отличие от тех пустых квартир, грязных, воняющих мочой подвалов, одиноких покинутых дворов, где всегда полным-полно неубранной опавшей листвы, и пустырей, где в последнее время своей жизни чаще всего он обретался. Да что лукавить, не в последнее, а всю свою жизнь, всю полностью. Что-то не вспоминалось, было ли в его жизни нечто иное. Не вспоминалось и все тут, будто позади некто выставил громадный черный щит, закрывший не только землю, но и небо.
Иногда он называл себя Одинокое Сердце, так, просто, нужно же было как-то себя обозначить, хотя бы для других, с кем он пересекался, пусть все реже и реже. Прошлое имя (а было ли оно у него вообще?) уже растаяло, так что выбора не было. Он называл себя так не ради пафоса, в этом имени была скорее боль утрат и одиночества, некое клеймо, нежели позиция его «Я». Позиция, пропитанная собственным эго.
Одинокое Сердце сидел, греясь на солнце, слушал лепет детишек и чувствовал, что отсюда его не погонят сердобольные хозяйки, недовольные, что перед их подъездом рассиживается какой-то подозрительный тип, как могло случиться или, наверное, случалось, в его далеком прошлом. Скорее всего, не погонят, следовало уточнить, ведь никогда не знаешь, чем еще удивит окружающий мир. Мир, который стал для него Миром Последних Часов. Мир, где просто не укладывались в голову такие понятие, как недели или тем более годы.
Он сидел, словно ожидая чего-то, и, как уже бывало, нечто внутри не подвело его. Здесь он и застал паренька-калеку на костылях, на что уже не надеялся. Тот ковылял вдоль четырехэтажного дома, а дети посматривали на него, но никто из них не смеялся, не показывал пальцем — все были заняты собственными играми. Калека медленно двигался вперед, и его голова была поднята так, будто подросток разглядывал облака. На самом деле ему просто было так удобней.
Он еще не заметил Одинокое Сердце, но это не имело значения — тот сам встал и шагнул навстречу несчастному. Глядя на него, Одинокое Сердце вспомнил, как повстречался с ним первый раз. Когда это было? Он не мог сказать. Прошло уже какое-то время.
В тот день он вышел из подвала, где провел ночь, и на него внезапно навалилась такая тоска, почти депрессия, словно после продолжительной беседы с человеком, которого он после первой встречи назвал Черное Пальто. Как будто его вымотали словами, образами, доказательствами, и он притомился так, что не мог уже смотреть на окружающий мир. И Одинокое Сердце, опустившись на землю, заплакал, даже зарыдал.
Его кто-то окликнул. Голос был какой-то… странный, ущербный что ли. Одинокое Сердце, уткнувшийся лицом в ладони, поднял голову. Калека лепетал:
— Деди пласит, деди пласит. Не пласи, деди, ни ниде. Не ниде пласи. Не ниде.
Калека его явно успокаивал. Одинокое Сердце понял это по глазам слабоумного — выпученным, с мольбой. А чуть позже до него дошел и смысл сказанного: дядя плачет, не надо плакать, не надо. Одинокое Сердце улыбнулся, поблагодарил несчастного, и тот в ответ тоже выдавил искаженную улыбку, даже погладил его по плечу. Одинокое Сердце пожал ему руку и сказал «спасибо».
Затем его прорвало: он стал рассказывать, почему ему больно, почему он мучается, и что в этой жизни он совершил неправильного. Пока говорил, подумалось: это так естественно, рассказать обо всем ближнему. Особенно, если этот ближний сам пытался его успокоить. Не было не стыда, ни какой-то неловкости от того, что обо всем узнает посторонний. Хотя кто-то, быть может, сказал бы, что рассказать о себе слабоумному — все равно, что болтать с домашним животным, понимающим лишь интонацию, но никак не смысл услышанного.
И этот кто-то, скорее всего, оказался бы не прав. Потому что подросток-калека понял Одинокое Сердце. Не так, как понял бы обычный человек, с нормальной речью и интеллектом. Он понял как-то… иначе. Одинокое Сердце не смог бы объяснить это, он просто чувствовал. Несчастный понял его своим нутром, что ли. Той частью, что является сутью любого живого существа, будь-то слон или амеба. Той частью, какую некоторые зовут божественной монадой, и которая для всех одинакова, потому что была изначально, а уже после вокруг ее образовывалось что-то уникальное, свойственное лишь данному существу.