— В самом деле, где?
— По-моему, эта девушка влюблена в Гектора.
— По-моему, тоже.
— Нет, я вовсе не собираюсь ее у Гектора отбивать. Просто забавно.
— Да.
Мейзи, которая стояла за стойкой, подперев голову обеими руками и не отрываясь смотрела на них, сказала:
— Между прочим, мистер Фозерингем, вы еще толком не извинились.
— Не приставай, Мейзи.
— Это я к вам пристаю?!
— Ты, Мейзи, ты.
— Тоже скажете!
— Будет, Мейзи, всему свое время.
Официантка засмеялась. Потом взяла тряпку и вытерла стойку: она положила Этуотеру в джин слишком много мяты, и джин вылился. Хорошенькой ее назвать было трудно, но у нее было смышленое личико и вьющиеся волосы. Насухо вытерев стойку, она подошла к той части бара, где находились холодные закуски, и стала делать сэндвичи с ветчиной. Фозерингем вздохнул.
— Иногда, — сказал он, — я думаю о том, что молодым людям вроде нас с вами будущее не сулит ничего хорошего.
И он повертел стакан в пальцах. Вид у него сделался вдруг печальный.
— Еще джина? — спросил Этуотер.
— Да, пожалуйста. Что мы видим перед собой? Пивные, сотни, тысячи пивных с тошнотворным запахом. Армии мертвецки пьяных журналистов.
— Выбросьте вы их из головы.
— Миллионы официанток, которые говорят одно и то же.
Этуотер кивнул.
— Выпивка, которая так ужасна, что от нее с души воротит. Женщины, которые причиняют одни страдания.
— А Америка?
— Ах, — вздохнул Фозерингем. — Америка! Но день отъезда еще не установлен.
— Разве это имеет значение?
— Как знать.
— Почему?
— И вы еще спрашиваете меня, почему, — недоумевал Фозерингем. — А позвольте спросить вас, даже если я и поеду в Америку, что, собственно, это изменит? — Теперь он был мрачнее тучи. — Что это изменит? — повторил он. — К чему приведет? Я вас спрашиваю, Этуотер.
— Не знаю.
— Вот именно, не знаете. И я не знаю. Никто не знает. Мы просто продолжаем жить, как жили. Живем себе и живем.
— Согласен.
— Сидим здесь, а ведь в это самое время мы с вами могли бы задумать и осуществить нечто грандиозное.
— Вы в этом уверены?
— Вы вот знаете, чем мы сейчас занимаемся?
— Нет.
— Сказать вам?
— Да.
— Мы прожигаем нашу молодость.
— Вы находите?
— Каждую минуту улетают драгоценные секунды. Бьет час. С каждым мгновением мы все ближе и ближе к роковому концу.
— И что же он собой, этот роковой конец, представляет?
— Вы не боитесь узнать правду?
— Нет.
— Я не могу сказать вам правду. Всю правду. Она слишком ужасна.
— Я настаиваю.
— Для одних это боковые места в клубах, где прячешься за мятой газетенкой. Для других — оглушительные, пронзительные до боли голоса маленьких детей.
— Но у нас с вами есть настоящее.
— Да, сегодняшнее, сиюминутное, — сказал Фозерингем. — Я — человек, искалеченный своим будущим. Для меня настоящего и прошлого не существует.
— Постарайтесь об этом не думать.
— Теперь я начинаю понимать, что имел в виду Гектор, когда говорил, что для своей работы я слишком хорош.
— Он никогда ничего не имеет в виду.
— Верно, — сказал Фозерингем. — Верно. Как же мило, как же трогательно, что вы это говорите. Но если слова Гектора ничего не значат для него самого, для меня они значат, и значат очень много, поверьте! Вот человек! Талант. Гений — не побоюсь этого слова. Красивые женщины без счета. Мир у его ног. А кто такой я? Что делаю я? Что я могу сказать? Знаете, я часто удивляюсь, что люди вроде вас с Гектором во мне нашли?
— Мой дорогой Фозерингем…
— Я серьезно говорю.
— Вы не должны так думать.
— А я думаю.
— Не говорите так.
Фозерингем поднял два стакана.
— Буду говорить. Скажу — и не раз.
— Нет, нет, не говорите.
— Скажу, — сказал Фозерингем. — И повторю не один раз, как мне повезло, что у меня такие друзья, как вы; и что бы там не говорили про дружбу, никто не знает лучше, чем я, что, хотя качество это в наши дни часто ценится не так высоко, как сиюминутные, чувственные связи между полами, которые строятся на песке, — тем не менее, это та вещь, от которой в конечном счете более всего зависит счастье людей вроде вас и меня, — вы, надеюсь, простите, что равняю вас с собой, — людей, для которых жизнь — это постоянная борьба, безумный Армагеддон, неистовое, лихорадочное сопротивление; и когда мы, наконец, окажемся в этой серой, жуткой и страшной пустыне безнадежного отчаяния, непереносимой тоски и полного отсутствия чувства юмора, в пустыне, в которую нас влекут спиртное, долги, женщины, бесконечное курение и нежелание двигаться, а также тысячи безнадежных, бессмысленных, утомительных и незапоминающихся удовольствий нашей пустой, я бы даже сказал, тщетной жизни; когда нескончаемый и непроницаемый туман банальности, а у некоторых и догмы, покроет нас с головой; когда мы прекратим последние, слабые попытки оставаться самими собой и опустимся на самое непроницаемое дно деградации, страданий, невзгод и унижений, чем кончают все те, кто готов продать за кружу пива свое имя, свой ум, свою любовницу, свою старую школу, даже собственную честь; когда любовь выродится в самую вымороченную похоть; когда власть будет приравнена к бессмысленным мешкам денег; когда слава уподобится самой вульгарной публичности; когда мы ощутим, что навсегда изгнаны с изумрудных пастбищ жизнерадостной беспечности (прошу простить, что так выспренно выражаюсь), что явится, на мой взгляд, единственным возможным оправданием нашего разнузданного, несообразного существования, — тогда и только тогда мы осознаем, поймем в полной мере, что мы узнаем, и узнаем наверняка… О чем я? Я, кажется, сбился…