Разумеется, я тоже был одаренным. Правда, мои способности были далеки от практичных и понятных способностей сестер и родителей. Гены одаренности Синтии и Курта Станфеусс смешались во мне даже не волшебным, а почти колдовским образом.
Моя бабушка Станфеусс — кладезь потаенной народной мудрости, говорила, что у меня — Сумеречный Взгляд. У меня и в самом деле глаза цвета сумерек, синие, но со странным пурпурным оттенком, поразительно ясные. Они обладают способностью преломлять свет таким образом, что кажутся чуть светящимися и (как мне говорят) необычно красивыми. Бабушка утверждала, вряд ли у одного человека из миллиона сыщешь такие глаза, и я должен признать, что ни у кого не видел таких глаз, как у меня. Впервые взглянув на меня, завернутого в одеяло, лежащего на руках у матери, бабушка заявила, что Сумеречный Взгляд у новорожденного — вестник его психической силы, и если в течение первого года цвет глаз не изменится (у меня не изменился), то, как гласит молва, эта сила будет необычайно велика и проявится во множестве направлений.
Бабушка была права.
И вспоминая кроткое лицо бабушки, все в мягких морщинах, ее собственные теплые, любящие глаза цвета морской волны, я обрел пусть не мир, но хотя бы временный покой. Ко мне тихо подкрался сон, точно санитар, разносящий обезболивающее на временно затихшем поле боя.
Мне снились гоблины. Как всегда.
В последнем из этих снов я раз за разом взмахивал топором, и дядя Дентон вопил: «Нет! Я не гоблин! Я такой же человек, как и ты, Карл. О чем ты говоришь? Ты спятил? Гоблинов нет, их не существует. Ты сошел с ума, Карл. О боже! Боже! Спятил! Ты спятил! Спятил!» В действительности он не вопил, не отрицал моих обвинений. В действительности наша битва была жестокой и ужасной. Но спустя три часа после того, как сон одолел меня, я проснулся, и в ушах у меня все еще стоял голос Дентона из сна — «Спятил! Ты сошел с ума, Карл! О боже, ты просто спятил!». Меня била дрожь, я взмок от пота, не понимая, где я, охваченный сомнениями, как лихорадкой.
Задыхаясь, я неловко добрался до ближайшей раковины, пустил холодную воду и плеснул ею в лицо. Образы из сна, не желавшие уходить, наконец потускнели и исчезли.
Я неохотно поднял голову и взглянул на себя в зеркало. Иногда я боюсь смотреть на отражение своих собственных странных глаз — я боюсь, что увижу в них безумие. Так было и на этот раз.
Я не мог сбросить со счетов вероятность — пусть совсем небольшую — того, что гоблины — всего-навсего порождения моего измученного воображения. Бог свидетель, я хотел сбросить ее со счетов, чтобы ничто не могло поколебать мою уверенность. Но мысль о возможном заблуждении и безумии не уходила и время от времени высасывала мою волю и решимость так же, как пиявка высасывает кровь, а с ней и жизнь.
Я вглядывался в свои измученные глаза — они были настолько необычны, что их отражение не было плоским и лишенным глубины, как у обычных людей. Казалось, что в отражении столько же глубины, реальности и силы, сколько в самих глазах. Я честно и безжалостно исследовал собственный взгляд, но не разглядел никаких следов помешательства.
Я твердил себе, что моя способность видеть гоблинов через их человеческое обличье так же неоспорима, как и другие мои способности. Я знал, что мои психические способности — настоящие и надежные: мое ясновидение помогало многим и поражало всех. Бабушка Станфеусс называла меня «маленьким пророком», потому что иногда я мог видеть будущее, а иногда и прошлое некоторых людей. И, черт возьми, я также мог видеть и гоблинов. И тот факт, что я был единственным, кто их видит, еще не давал повода усомниться и не доверять моему видению.
Но сомнения не исчезали.
— Когда-нибудь, — сказал я своему угрюмому отражению в пожелтевшем зеркале, — эти сомнения вылезут наружу в самый неподходящий момент. Они сокрушат тебя, когда ты будешь сражаться за свою жизнь с гоблином. И тогда это будет означать, что ты погиб, это будет твоей смертью.
5
Уроды
Три часа на сон, пара минут, чтобы умыться, еще минут пять, чтобы свернуть спальный мешок и навьючить на себя рюкзак, — в общем, когда я отпер раздевалку и вышел наружу, было полдесятого утра. День был жаркий и безоблачный. Воздух больше не был так влажен, как ночью. Освежающее дуновение ветра принесло мне ощущение чистоты, я почувствовал себя отдохнувшим. Ветер загнал все сомнения в дальние уголки сознания так же, как он гнал сор и опавшие листья и собирал их в кучи между ярмарочными постройками и кустами — он не убирал мусор до конца, но по крайней мере тот не лежал под ногами. Я был рад тому, что живой.
Вернувшись на аллею, я был поражен тем, что увидел там. Когда я ночью сбежал с ярмарки, моим последним впечатлением от нее было ощущение смутной опасности, незащищенности и угрозы. Но при свете дня ярмарка казалась безобидной, даже радостной. Вымпелы, тысячи вымпелов, бесцветных в ночные часы, выбеленных луной, теперь багровели, как рождественские гирлянды, желтели, как цветки ноготков, зеленели, словно изумруды. Белые, ярко-синие, ярко-оранжевые — все они трепетали, колыхались и развевались на ветру. Карусели блестели и сверкали под ярким августовским солнцем так, что даже вблизи казались не просто новее и красивее, чем были на самом деле, — их будто покрыли серебром и золотом, как машины эльфов из сказки.
В полдесятого ворота ярмарки еще не распахнулись для публики. Только несколько балаганщиков высунули носы на аллею.
На проезде двое мужчин подбирали мусор палками с гвоздем на конце — накалывали и стряхивали его в большие пакеты, висевшие у каждого на плече. Мы невнятно обменялись приветствиями.