Берлога нахмурился.
— Ну, Лиза, уж не такая же я дрянь, как вы меня изображаете!
— Боже мой! Как вы выражаетесь? — испугалась Наседкина. — Кто же говорит? Разве я могла бы? Вы мой дорогой, мой милый, мой чудный! милый-милый-милый! Но вы — слабый! у вас — характер спит. Вы по своей огромной доброте и доверчивости вечная игрушка людей, которые не стоят вашего мизинца.
— Ах, Лиза! Не говорите общих мест. Если бы вы знали, сколько раз в жизни я слыхал это!
Она смотрела на него восторженно.
— Да! Вы — бог! Вы — настолько бог, что вам жаль людей, которые ниже вас, — вам хочется снизойти в равенство с ними, уподобиться им… Вы — бог, жаждущий быть чернью, стремящийся выпачкаться о людей, s’encanailler [357], как говорит Александра Викентьевна.
— Лиза, к сожалению, мы — после ужина, и я даже не могу спеть вам, как Моцарт:
Ба! Право? Может быть!
Но божество мое проголодалось…
Потому что Сила по обыкновению закормил по горло.
Наседкина омрачилась и прошептала:
— Вот так всегда — ваша манера: оборвать насмешкою и запачкать прозою каждый мой сильный, искренний, поэтический порыв…
Она красиво положила красивую свою руку на рукав его тужурки.
— А к Юлович все-таки не ездите сегодня… Ну, милый! желанный! Для меня! Мне так хочется, чтобы ты хоть одну ночку провел, хоть спать-то лег бы сегодня тем же прекрасным Фра Дольчино, которым я знала тебя весь вечер… Хоть одна ночь в жизни — цельно красивая!
— Друг мой, что же будет из того, если я не поеду к Юлович? Ведь к тебе — мне нельзя? Слишком поздно и — завтра скандальная сплетня на весь город.
Лиза покраснела и слегка прикрыла глаза «баррикадами», как называл Мешканов ее тяжеловесные ресницы.
— Ах, когда только упорядочится у нас все это! — прошептала она.
— Следовательно, — остается, — домой… Откровенно тебе скажу: tête-à-tête [358] с моею русокудрою Настасьею меня ничуть не прельщает.
Лицо Наседкиной выразило отвращение, словно она взяла лягушку в руки.
— Долго ли еще будет тянуться эта комедия между вами? — спросила она, стискивая зубы.
Берлога только руками развел и пожал плечами. Наседкина же говорила:
— Отвратительная женщина! Я даже не ненавижу ее… даже не презираю… Она мне просто противна, — До дрожи, до мурашек по телу, — до тошноты противна… И страшна!..
Берлога посмотрел на Елизавету Вадимовну с удивлением и засмеялся.
— Ну уж все, что хотите, только не страшна! Настасья — дура образцовая. Настасья — воплощенная мещанская пошлость, но — чтобы она внушала страх…
Елизавета Вадимовна перебила.
— Разве не страшна жаба, завладевшая розовым кустом, чтобы пожирать его цветы? Разве не страшен ярлычок в уголке гениальной картины, возвещающий: «Приобретена маклером таким-то»? Я не могу — органически не могу, Андрюша, видеть вас вместе с этой женщиной! И это не женская ревность, не думайте… Если бы я ревновала вас к Настеньке, как женщина, мне давно пришлось бы отравиться с горя или ее серною кислотою облить. Потому что — разве я слепая? Где же мне равняться с нею, как с женщиною? Она — красавица, я — рядом с нею — бесформенный комок какой-то…
— Начинается унижение паче гордости! — усмехнулся Берлога с ласкою.
Елизавета Вадимовна остановила его спокойно, уверенно.
— Никакого унижения, никакой гордости. Я знаю, что я почти дурнушка. За мое лицо, за мое тело такой избалованный человек, как Андрей Берлога, любить меня не может. Вы живете с Настенькою Кругликовою, вы жили с Еленой Савицкой… что я в сравнении с такими богинями?.. У меня есть лишь одно преимущество пред ними: все они любили вас для себя, а я люблю вас — для вас… Ведь правда?