— Это будет для меня счастьем, Елена.
— Возьми в свой бенефис оперу из старого, первого, репертуара молодых наших лет, когда мы с тобою начинали карьеру.
Берлога скорчил горестную гримасу.
— Леля, милая, да ведь этак придется свою присягу сломить и посрамить себя на старости лет мейерберовщиною или даже вердятиною?
— Зачем же вердятиною? Есть Моцарт… Россини… Глинка… французы… Чайковский… Да и Верди? Мне было бы приятно вспомнить время, когда я трепетною девушкою поднималась по лестнице замка, со свечою в руках, как робкая Джильда, а ты… [431]
— «Под жалкой маскою шута!» — запел Берлога из «Риголетто». — Вот фантазия! Зачем тебе это, Леля?
Она отвечала серьезно:
— Затем, что круг наш свершился, и мне хотелось бы проститься с тобою — сводя начало с концом — у той самой двери, через которую мы вместе, рука об руку, вошли в искусство.
— Проститься?
— Да, Андрей. Я думаю, что этот сезон — последний, который мы сделаем вместе. Я уверена: театра на новый срок мне не отдадут.
— Однако черносотенный протест в Думе не имел никакого успеха.
— Потому что знали, что протестом этим недоволен генерал-губернатор, обидевшийся, что обуховцы суются к нему с указкою и учат его управлять краем. Потому что Хлебенный кое на кого давнул, кое-кого, вероятно, купил. Да и в таких-то благоприятных условиях большинство наше вышло маленькое, каким-нибудь десятком голосов. Это не победа, а предостережение: жди разгрома! Если бы генерал-губернатор высказался против нас, то — можешь быть уверен: мой контракт был бы уже нарушен… Не удалось, но черная сотня чувствует свою силу, не простила и ждет. Театр у меня отнимут. Ты увидишь, ты увидишь! Эта пресловутая театральная комиссия — лабазник, банщик, два адвоката и какой-то писец или делопроизводитель из управы — тринадцать лет признака жизни не обнаруживала… только, бывало, за контрамарками для родных в кассу лазят. А теперь разгуливают по сцене, пытаются командовать за кулисами, суют нос в контору, в уборные, кладовые… что-то контролируют… являют власть… Вчера Поджио просто-напросто выгнал их из мастерской.
— И отлично сделал. В другой раз не сунутся.
— Нет, сунутся. Дай только осмелеть. И так сунутся, что уже не Поджио их выгонит, но они Поджио… Дело трещит по швам. Я вижу это очень хорошо, мой милый Андрюша!.. Ну а остаться здесь, на развалинах моего дела, примадонною в чужой опере, в новой, пришлой дирекции, под командою каких-то там банщиков и писцов, — не могу! это свыше сил моих!.. Я жить хочу, Андрей, а подобное зрелище, как ни сильна я, как ни умею владеть собою, в один сезон состарит меня и сведет в могилу.
Берлога. Если ты покинешь театр свой, конечно, дело рассыплется в ту же минуту. Я тоже не останусь в нем.
Елена Сергеевна. Нет, Андрей. Ты останешься.
Берлога. Позволь мне отвечать за себя!
Елена Сергеевна. Останешься. Я знаю, кто будет моею преемницею.
Берлога. Ты думаешь о Светлицкой?
Елена Сергеевна. Несомненно. Она приятельница всех этих господ. Она — единственный авторитет во враждебной мне артистической группе. Единственная из них, о которой в случае передачи нельзя будет сказать, что театр отдали Бог знает кому. Дело Светлицкой построено будет на репертуаре Наседкиной, а ты и Наседкина связаны слишком тесно: ты останешься с ними. Да и надо тебе с ними остаться. Здесь, в России — твой репертуар, твоя сила, твои пристрастия. В Европе, в Америке ты сейчас в состоянии лишь делать деньги. Работать на искусство и — искусством — на общество, как ты понимаешь и хочешь, можно только в России… Ты большой русский человек. Твое место и назначение — в русском искусстве. Ты должен и обязан в нем кончить век свой…
Берлога. Ты, следовательно, за границу думаешь переселиться, Леля?
Елена Сергеевна. Мы с Морицем Раймондовичем имеем давние предложения в Америку — в Нью-Йорк, Буэнос-Айрес… потом турне по всем большим центрам материка. Сроком — года на два… Довольно!
Берлога. Вернешься миллионершей.
Елена Сергеевна. И старухой… Душа умрет.
Берлога. Вот еще!
Елена Сергеевна. Уже умирает… Этот сезон доконал меня. Оттого-то и хочу проститься с тобою в хорошем, молодом воспоминании: ты с моею молодостью слит… Споем же в последний раз по-молодому! В сумерки наши — вспомним рассвет!
Берлога. А это не мнительность твоя, что театр достанется Светлицкой?