За кулисами Елена Сергеевна с белым лицом мраморной статуи в черном трауре Джиоконды слушала красного, волнующегося, машущего руками, кричащего Брыкаева и говорила голосом чуждым, холодным, веским:
— Я обязана дать публике, пришедшей на спектакль именно тот спектакль, на который она пришла. До толпы, врывающейся в мой театр, мне нет никакого дела. Унимать толпу и охранять театр от ее безобразий — обязанность не театральной директрисы, но администрации и полиции.
Другой полицейский чиновник горячо доказывал что-то бледно-зеленому в рыжей седине своей Рахе. Тот слушал и холодно повторял:
— Nein… Nein… Nein… [442]
— Вы обязаны, господин Рахе! Публика возбуждена! Театр требует, мы требуем!..
— Nein. Мне нельзя приказывать. Я свободный художник. Я не обязан.
— Сегодня табельный день!
— О, я играл, сколько обязан, для табельный день! Вы не можете заставлять меня больше… Nein!..
— Но если общее желание публики…
— Я служу с моя контракт на моя жена. Моя контракт велит мне дирижировать тот опера, который стоит на афиша. Другой опера я дирижировать не обязан… nein!..
— Но, Мориц Раймондович, войдите же в наши обстоятельства!..
Мориц Раймондович налился вдруг кровью, сделался блестящим в каждой рыжинке, будто пламя всепожирающего Локки, и рявкнул басом, который опять-таки дико и неслыханно, по-медному, прозвучал из его маленькой фигурки:
— Zum Teufel mit [443] ваша политика! Я — музицист, мои товарищи музицист, все мы здесь музицист!.. Я желаю делать музыку, die Art [444], не политика! И — кто приходит мешать и разрушать die Art, для своя политика, тот есть мой враг!., да! мой злобнокровный неприятель!.. Zum Teufel! Ich sage: nein! nein! nein! [445]
Берлога освободился из рук хористов и рванулся назад на сцену. Елена Сергеевна поймала его движение и, оставляя Брыкаева без всякого внимания, быстро загородила дорогу.
— Андрюша, оставь! Не надо быть смешным!
— Пусти меня, Леля! Я им скажу! я им покажу!..
— Не доставляй тем, кто нас погубил, удовольствия видеть нас разбитыми и бессильными!..
— Ничего, Елена Сергеевна! — подскочил Мешканов, которого трудно было узнать: до того сплыли краски с его лица, точно перегримированного в мертвецкие тона убийственного, серого испуга, — уже ничего!.. ей-Богу, ничего!.. на сцене безопасно… опустили железный занавес… это — как крепость!., ничего!.. Господи! Твоя воля! Господи! Твоя воля!
Брыкаев тормошился:
— Елена Сергеевна, потрудитесь сделать соответственные распоряжения!.. Я бессилен сдерживать негодование публики!
— Я вам ответила. Я держала театр, а не зал для митингов. Я служила искусству, а не политической демагогии. Мориц, дай мне руку. Я здесь больше не хозяйка. Оставьте меня в покое. У меня отняли мой дом, мой храм. На здоровье. Я ухожу. Что вам еще угодно? Теперь хозяин — вы. Вам и распоряжаться… теми, кто захочет вам повиноваться! Мориц, идем! Андрей, если ты хочешь сохранить свое достоинство артиста, ты не скажешь более ни слова — ты уйдешь с нами!
К ней подскочил один из адвокатов театральной комиссии.
— Сударыня, слагать с себя ответственность в такую минуту значит нарушать контракт с городом по всей его силе! Мы будем искать с вас убытки, вы рискуете громадными потерями…
Елена Сергеевна на него даже не взглянула…
Брыкаев, беспомощный в заколдованном царстве кулис, искал Кереметева. Но седобородый маг улизнул из театра при первом же раскате грозы…
А по ту сторону железного занавеса бушевала буря. Публика бенефисного спектакля давно уже бежала в ужасе, в давке… Риммер метался от выхода к выходу, прыгая по партеру из рядов в ряды через стулья, и орал в раздевальные:
— Капельдинеры! будьте при шубах! Шубы берегите! Убью, кто отойдет от шуб!
С какого-то барина сорвали бобровую шапку. У двух дам выхватили серьги из ушей… Они рыдали, барин ругался и требовал полицию. Проходящий хулиган без церемоний шлепнул его ладонью по губам.
Дикая, пьяная Коромысловка наплывала в театр волнами уличной грязи. Жулье, хулиганы, сутенеры разваливались в креслах и клали ноги на барьер оркестра. В ложах уличные девки кривлялись, изображая светских дам. В верхних ярусах завелись драки за места с прежнею бенефисною публикою — студентами, гимназистами. Какую-то курсистку силою тащили вон из ложи. Она уцепилась за барьер и кричала резким, павлиньим криком:
— Режут! Режут! Режут!
Ради озорства били лампочки, рвали обивки кресел и драпировки лож, ломали канделябры, плевали на рисунки и портреты в фойе, отбивали руки и носы статуям. Тысяча ног стучала, тысяча рук хлопала, сотни голосов рычали и визжали: