Но — даже под такою страшною, казалось бы, угрозою — Настасья Николаевна тут вдруг уперлась и из оперы не ушла.
— Да что ты упрямишься? — уговаривала ее Маша Юлович, зная, какой опасный семейный раздор вносится в связь Берлоги и Кругликовой этим спором. — Стоит ли ссориться и рисковать? На кой тебе дьявол сцена? Ведь таланта у тебя действительно — ни малейшего! Откуда ты вдруг такую страсть к искусству получила?
Ангелоподобная Кругликова складывала алые губки бантиком и журчала умильным и рассудительным голоском:
— Я, Машенька, к искусству твоему, как ты говоришь, никакой страсти не получила и довольно даже его не уважаю, если хочешь знать правду, по чистой совести. Не великое это счастье — три раза в неделю лик красками мазать и горло драть. Для солидного человека довольно даже постыдно.
— Тогда — зачем же у вас с Андрюшею дело стало? Не понимаю! Добро бы ты еще успех имела! А то ведь — так, только потому не шикают и в газетах не ругают, что хороша собою очень, да и все знают, что ты с Берлогою живешь и им на сцену поставлена, — из-за него тебя жалеют, его не хотят обидеть чрез тебя.
Настенька возражала спокойно, невозмутимо и почти радостно:
— И в успехе твоем, Машенька, я ничуть не нуждаюсь. Что тут лестного, что люди в ладошки хлопают? Никогда не понимала! Успеха мне не надо, но в моем расчете, Машенька, обмануть меня нельзя, потому что я свой расчет всегда очень хорошо понимаю. Какова я ни есть, Елена Сергеевна положила мне сто пятьдесят в месяц. Вы там себе загребайте свои тысячи, а полтораста рублей на полу не подымешь. С какой же это стати я их из бюджета своего вон выну? Довольно было бы с моей стороны глупо, — сама посуди…
— Да ведь срам, Настасья! Не певица ты, не актриса… срам!
— Что ж, что срам? Ежели и срам, то за полтораста в месяц можно потерпеть: не слиняю…
И настояла на своем: осталась в труппе при помощи Елены Сергеевны, которая отнеслась к упрямству Кругликовой с каким-то капризным, насмешливым любопытством, точно ей доставляло удовольствие дразнить Берлогу, — вот, мол, каким сокровищем наградил ты наше дело!
Берлога неистовствовал:
— Я вместо полутораста триста готов заплатить, только — чтобы не ходила она по сцене куклою поющею! Пойми, Леля: у меня к ней ненависть является, когда она нотки свои выводит, ручками разводит, глазками хлопает и бедрами такт считает… Манекен! Автомат! Фигура из «Сказок Гофмана»! [140]
Савицкая трунила:
— Твои триста Настасье Николаевне не так выгодны, как мои сто пятьдесят.
— Это почему?
— Да потому, что все, что ты получаешь, и без того в ее полном распоряжении, а это — лишек, ее личный заработок. Она его целиком в банк кладет.
— О Господи!
— И нечего стенать: очень благоразумно.
— Тебе нравится?
— А!.. Я люблю, чтобы женщина устраивала себе обеспеченный уголок, независимый от мужчины!
— Ты феминизм проповедуешь? Давно ли?
— Всегда такою была!
— Объект-то, душа моя, уже очень неподходящий.
Елена Сергеевна улыбалась глазами и говорила:
— Тебе лучше знать.
В конце концов Берлога смирился и отстоял себе, по безмолвному соглашению не столько с директрисою, сколько с Морицем Раймондовичем Рахе, лишь одно право: чтобы «Настасью» никогда не назначали в оперы с его участием. В спектакли, когда она пела, он тоже никогда не заглядывал в театр. А если слышал на репетициях, то морщился, охал, становился не в духе…
— Да за что ты так против кумы? — изумлялся на эту болезненную идиосинкразию Захар Кереметев. — Совсем уже не так дурно: в ритме тверда, интонации чистенькие… Бывают хуже!
— Ох, уж лучше бы она и фальшивила, и врозь с оркестром шла!..
— Чудак!
— Пойми ты: убивает меня ее чириканье… Когда она поет, мне кажется, что в ней воплощается вся пошлость, которая есть в оперном искусстве… и всех нас отравляет!
— Дон Кихот!
— Я-то, конечно, Дон Кихот, а вот она — поет, как Санчо Панса, если бы вырядить его в юбку и выучить делать трели… Да нет, впрочем! Санчо Панса не противен, а она, когда поет, противна… Она… знаешь, что она?
— Ну?
— Она — тот дрозд-филистер, который довел до бешенства Гейне, потому что, сколько он ни пел, все у него выходило одно и то же: «Тра-ла-ле-ли-ра! Какая прекрасная температура!»
Практичность и денежная жадность Настасьи Николаевны вошли в пословицу за кулисами. Все ее поддразнивали на этот счет — кто как умел, она ни на кого не обижалась и никем не убеждалась.
140
«Сказки Гофмана» (1880) — опера композитора, дирижера, виолончелиста, основоположника классической оперетты Жака Оффенбаха (наст, имя и фам. Якоб Эбершт; 1819–1880). В основе этой оперы — новеллы Эрнста Теодора Амадея Гофмана (1776–1822).