Когда влетел в дом, мама чуть не потеряла сознание от неожиданности и радости. Обнимала, плакала. А маленькие сестренки, как галчата, смотрели с печки и не очень-то понимали, что происходит. Мать начала меня угощать, чем могла, а я отдал ей весь сухой паек, который был со мной.
Перечитал отцовы письма к маме. Пора ехать обратно, а мама все держала меня за гимнастерку и без конца повторяла: побудь еще немножко, чай, не уедут без тебя. Ее материнское сердце разрывалось на кусочки — ведь столько похоронок уже пришло к ее подругам. Она оплакивала меня и надеялась, что ее сына минет горькая участь. Проводить меня не смогла, упала на кровать и зарыдала, как на похоронах.
Первая встреча с войной была ужасной. Мы увидели замороженных немецких солдат и офицеров, расставленных вдоль дороги в различных позах, в том числе и в неприличных. Они погибли под Тихвином. Поезд замедлил ход, над эшелоном взорвался хохот. Я тоже смеялся, а потом стало не по себе. Ведь люди же! Мертвые люди. Мерзкий спектакль.
Наконец, остановились на маленькой станции. Дальше пути разобраны. Мы потопали по лесной дороге, по заснеженному деревянному настилу. По пути время от времени от нас откалывались группы солдат и офицеров для других частей. Шли долго, наверное, часов шесть — восемь. Приближался гул фронта. Фронтовики это помнят, фронт как бы гудит, и чем ближе к линии фронта, тем ярче свет ракет, незатухающее зарево над землей. В конце концов, дотопали до своей части. Нам сказали, что находимся в расположении б-й отдельной бригады морской пехоты. Построили. К нам вышел капитан первого ранга. Представился. Это был Петр Ксенз, комиссар бригады, небольшого роста, плотного сложения, как бы квадратный. Посмотрел на нас, и первой его командой было: «Сопли утереть!» Все механически махнули у себя под носами рукавами шинелей. Было холодно и промозгло. Такой же холод, как в Удмуртии или Чувашии, но сырой. Это было недалеко от станции Погостье, в шестидесяти километрах от Ленинграда.
Я попал в роту автоматчиков, командиром 3-го взвода. Рота занималась ближней разведкой в тылу противника. Началась моя фронтовая пора. Не знаю, что и писать о ней. Выдумывать нечто героическое не хочется. Стреляли. Ползали по заснеженным болотам, а под снегом вода. Пытались, иногда это удавалось, пробираться в тыл к немцам. У них оборона была тоже дырявая. Все-таки болота и леса. Война как война.
Эпизодов разных много, но все они похожи друг на друга. Привыкаешь к смерти, но не веришь, что и за тобой она ходит неотступно. Бродский напишет: «Смерть — это то, что бывает с другими».
Дуреешь и дичаешь. Да тут еще началось таяние снегов. Предыдущей осенью и в начале зимы в этих местах были жесточайшие бои. Стали вытаивать молодые ребята, вроде бы ничем и не тронутые, вот-вот встанут, улыбнутся и заговорят. Они были мертвы, но не знали об этом. «Мертвым не больно», — скажет потом Василь Быков. Мы хоронили их. Без документов. Перед боем, как известно, надо было сдавать документы, а медальонов с номерами тогда у нас еще не было. Не знаю, как эти ребята считались потом: то ли погибшими, то ли пропавшими без вести, то ли пленными.
Кто послал их на смерть? За что их убили? За какие грехи? Представил себя лежащим под снегом целую зиму. И никто обо мне ничего не знает и никогда не узнает. И никому до тебя нет никакого дела, кроме матери, которая всю жизнь будет ждать весточку от сына. Безумие войны, безумие правителей, безумие убийц!
До этого случая все было как-то по-другому, мы стреляли, они стреляли. Охотились на людей на передовой со снайперскими винтовками, в том числе и я. А тут война повернулась молодым и уже мертвым лицом. Это было страшно. Думаю, что именно этот удар взорвал мою голову, — с тех пор я ненавижу любую войну и убийства. И пишу уже другие стихи. «Зеленый гроб за жизнью тащится, зеленый гроб, зеленый гроб…» И напишет потом Владимир Луговской: «Мы о многом в пустые литавры стучали. Мы о многом так долго, так трудно молчали…»
Что еще вспомнить?
Мне было особенно трудно: я не флотский человек, а «презренная пехота». А в бригаде было два батальона балтийцев и один — черноморцев. Очень медленно привыкают к тебе. Любят разные розыгрыши, играть в домино, деревяшки делали сами. Что-нибудь соорудят вроде стола, где можно фишками постучать. Однажды и меня пригласили, как бы проверить на «вшивость». В игре все равны. Сходишь не так — жди обидных слов. Мазила, салага. А я был молод, горяч и глуп. Однажды не выдержал этих подначек, встал, бросил деревяшки и ушел в землянку. Ко мне заглянул повар Павловский — он был старше всех, мы его звали отцом, ему было уже сорок два года. «Ты зря, лейтенант, ребята хорошие». Через две-три минуты на доминошников упала мина.