— Пустая болтовни! — перебил его князь Семён. — Тут уже высказывались такие, что думали поднять на шляхту весь парод, а потом эти мужики первые же повернули бы против нас, своих прирождённых господ, и тогда уж не княжить нам на земле наших отцов! Мудро поступил его милость великий князь, что запретил смердам браться за оружие, весьма мудро. Боярин Юрша…
— Я от себя говорю, а не от воеводы! — поспешил предупредить его Андрийко.
— Ах, коли так, — со сладкой улыбкой продолжал Гольшанский, — то меня и не дивит, что в твоей головушке бродят рыцарские бредни, как, скажем, у блаженной памяти боярина Миколы из Рудников. Мысли прекрасные, цель высокая. Свобода для всех людей, евангельская мечта, ну и что! Ни покойный боярин, ни ты, смелый молодец, не знаешь людей, жизни со всей её мерзостью, злобой, ложью. Вчерашние друзья внезапно становятся врагами и тем самым мечом, которым под твоей рукой одержали победу над неприятелем, сегодня рубят голову тебе. Неблагодарная собачья, хамская кровь. Помни это и не обольщай благородной души великого князя фальшивыми картинами несуществующего величия!
«Это дьявол, преграждающий ангелу путь к душе!»— подумал Андрийко, и страшная ярость подкатила клубком к его горлу. Он побелел, как стена, и лишь после минутной паузы нашёл слова для ответа.
— Не я обольщаю душу его величества, великого князя Литвы и Руси! — ответил юноша деланно спокойным голосом. — Не я! Он слишком для того умён и сам знает, что привязывает многих к его особе. Не любовь, не верность, а жажда славы, влияния, земли, деньги…
Даже умеющий себя сдерживать князь Семён вскочил с лавки, а жилы на лбу Свидригайла вздулись от гнева
— …Вы хотите, чтобы великий князь зависел от вас, только от вас, как Яну из Сенна и Викентию Шамотульскому и прочим панам хочется взять в руки Ягайла и задавить боярство и народ. Но моя молодая незрелая голова понимает, что князья — точно весенние льдины на воде, словно бы и покрывают реку, а не перейдёшь! Вертятся — раз туда, раз сюда, куда повернёт их спесь или корыстолюбие. Только народ, простой народ — опора великого князя!..
— Значит, ты, парень, хочешь, чтобы великий князь зависел от холопа, а не от равного ему князя? — спросил насмешливо Гольшанский, делая вид, что всё это его очень потешает.
Но вот Свидригайло поднял руку и сказал:
— Ты, Юрша, взял в толк многое, но забываешь об одном и не знаешь о другом…
Свидригайло поднялся с места.
— Забываешь, что покойному боярину Миколе я запретил поднимать мужиков на бунт. Неужто ты думаешь, что я могу нынче сделать то, от чего отказался вчера? А не знаешь ты о том, что между королём и мной уже подписан мирный договор?..
У Андрийки потемнело в глазах.
— Какой злодей подбил вашу великокняжескую милость на такую глупость?! — закричал юноша не своим голосом, поднимая руки, словно призывая громы и молнии на голову злого советника.
Свидригайло посинел. Казалось, дрожащая от ярости рука схватит тяжёлый серебряный кубок с вином и раскроит юноше голову. Но после томительного минутного молчания опустился на лавку.
— Я обязан тебе жизнью, — сказал он, — теперь мы квиты с тобой, и вот этот человек свидетель. Отныне ты мой боярин, я твой князь!.. Помни это! Помни и не забывай! Ты спрашивал меня, и я отвечал тебе, потому что ты был моим другом. Теперь ты обидел меня, я прощаю тебе, но говорю и повелеваю: ступай прочь от меня! Не тебе быть моим судьёй!
— Князь! Отец! — становясь на колени, взмолился сквозь слёзы Андрийко.
— Прочь! — крикнул Свидригайло.
Опрометью кинулся юноша к двери, выбежал на улицу, вскочил на коня и вскоре уже ехал среди девственного леса, по дороге в Овруч.
XXV
«Прочь!» Короткое, маленькое словцо, кинутое ему великим князем, словно пинок скулящей у ног собаке. «Прочь!..» Какая страшная сила в этом слове! Оно заставило его уйти из приближения господаря, наградило за верную службу народу, разрубило узлы, связывавшие народ, князя и его. Казалось, кто-то сорвал полог, скрывавший святую икону, на деле оказавшуюся лишь намазанной масляной краской доской…
Как призраки, мелькали по обочинам огромные деревья. Ошалевший от боли конь, прижав уши, мчался во весь опор, вытягиваясь, как струна. Давно слетела с головы шапка, повиснув на шнуре, и ветер отбрасывал светлые кудри с пылающего лба юноши. Андрийко, словно от боли, сжимал зубы, а в душе бушевала буря.
«Злодей, злодей, — кричало всё его существо, — предатель, подлец! Пусть кровь и слёзы тысячей замученных падут проклятьем на тебя, на твой род до десятого колена! Пусть обрушатся на твою голову все проклятья мира, чтобы ты не нашёл себе покоя ни на этом, ни на том свете… И пусть твои кости занесёт ворон на веки вечные, подобно костям окаянного Каина!.. Погиб отец, погиб в страшных муках боярин Микола, реки святой, родной крови оросили серые стены Луцка и эту галицкую землю, и ради чего? Ради того, чтобы променять священную землю, многострадальный народ на мир с исконным жестоким врагом этой самой земли и этого самого народа! Горе! Язык не найдёт такого слова, грудь не сможет его выдохнуть. Темнеет в глазах от дикой злости, ярости, бешенства…»
— Стой! Почему я его не убил! — крикнул Андрийко и остановил коня. — Ведь убивал я шляхтичей, перевертней, чужестранцев, заливая кровью налётчиков-грабителей, волынские и подольские сёла, не боялся ни смерти, ни ран, ни жестокости… Почему я его не убил?
Темнело. Кровавый закат заливал небо, а по земле уже стелились синие тени. Мглистые испарения поднимались над влажной почвой девственной чащи и окутывали, словно вуалью, её великанов. Вековой лес готовился ко сну. Конь тяжело хрипел от дикой скачки по кремнистым песчаным или болотистым тропам и то и дело оглядывался на всадника, который нащупал свою шапку, надел её и, сидя в седле, не мигая, смотрел на залитую кровавым заревом дорогу и синие тени.
«Почему я его не убил? — всё спрашивал себя Андрийка. — Гей, отомстил бы одним ударом за все беды, за все мерзкие предательства, за смерть тысяч, за слёзы миллионов, и одним ударом, одним маленьким ручейком густой, тёмной крови пьяницы… Да! Не следовало заступаться за подобного злодея, когда яд Зарембы должен был убрать его со свету. Не следовало обвинять шляхту! Они лучше послужили бы делу русского народа одной смертоносной чашей, чем я всей своей жизнью. Жизнь! Пустое жалкое прозябание! Почему я отрёкся от всего, чем пользовались товарищи, зачем блуждал по свету, получая раны и синяки, ради чего пытал людей? Ради славы и утехи пьяницы и врага, врага народа, и я за него сражался, жертвовал своим будущим, своей юностью. Конечно, я не стар, ещё молод, почти ребёнок, но душа моя отравлена ядом сомнений, злобой, жаждой мести. Моя молодость расцветает на могиле, на навозе, на падалище. Она выросла из гнили, мерзости, и её семя ядовито. «Гей, хорошо ли, сынок, что тебе удалось так глубоко проникнуть в суть великодержавных хитросплетений нашего времени? — сомневался дядя, и правильно сомневался. Ложь, себялюбие, злоба убили мою душу, изорвали в клочья доверие к богу, к земле, к людям и к собственным силам; научили за красотой, за любой улыбкой видеть расчёт, злобу и ложь; сделали неподатливым к чарам любви, к чувствам. Ах!»
Андрийко опомнился. Уставший до изнеможения конь, истомившись от долгого стояния, ущипнул его зубами за колено.
— Э, ты, дружок, верно, устал, очень устал! — сказал Андрийко и слез с коня. И только теперь увидел, что из расцарапанных шпорами боков лошади течёт кровь. Жалость к ни в чём не повинному животному охватила его сердце. Юноша погладил рукой тёплые ноздри и, вдруг прижавшись к морде лошади, заплакал…
Ему ведь было всего девятнадцать лет…
Долго-долго не мог он успокоиться, наконец, овладей собой, расседлал коня, напоил его в ближайшем ручейке— они попадались в чаще на каждом шагу — и надел на голову торбу с овсом. Сам же быстро собрал хворосту, целые кучи которого валялись под деревьями, и вскоре весёлый огонь запылал у дороги. Конь съел овёс, Андрийко спутал его и пустил пастись у ручейка, а сам улёгся у огня и, понурясь, снова погрузился в размышления. Однако их течение было уже нарушено: сначала вынужденным перерывом, потом слезами. Он снова пережил в душе те же чувства и го же возмущение, но они уже были иными. Холодная и горькая оценка помогала расчленить каждую мысль, каждое намерение, подозрение, желание.