— Да что же я не так говорю-то? — накинулся на товарища Иван.
— А то, что у тебя свобода — она некое воздушное, неопределенное что-то. А вот если бы граф взял да и отобрал у тебя невесту, вот тогда как бы ты заговорил о свободе? — неожиданно сделал предположение Ломакин, пытливо глядя на оторопевшего Безбородко. — Тогда бы у тебя слова от сердца пошли, и не об аморфных философичных понятиях ты бы стал с графом толковать, а о конкретной свободе твоей невесты. Так-то, брат!
Иван похлопал глазами от неожиданного предположения. Взгляд его, наивный и простодушный, не мог не успокоить взволнованного собственной речью Ломакина.
— Ну ты в голову не бери, это я так, к слову пришлось, — заметил он.
Иван неожиданно заулыбался и, махнув рукою, поспешил далее.
— А ты заметил, Родион, как на тебя сегодня Софья смотрела? — спросил он у художника.
Тот несколько нахмурился и ничего не ответил.
— Да она с тебя глаз не сводила, Родька! — вскричал молодой человек, лукаво улыбаясь. — Верный признак!
— Ничего не признак, — небрежно и как-то зло отмахнулся Ломакин. — Это не то. Это она на картины смотрела.
— Да говорю же тебе, не на картины Софья смотрела, а на тебя, — продолжал гнуть свое Иван. — Прямо-таки глаз не сводила.
— Оставь эти глупости. Говорю тебе, это не то, что ты думаешь, — резко сказал Ломакин. — А вот мы, кстати, и пришли, — объявил он, переходя канал и подходя к парадному подъезду дома, в коем квартировали Безбородко.
Художник на секунду остановился у дверей и, пытливо глядя на набиравшую силу тучу, сказал, словно бы обращался к небу:
— Да, ты прав. Есть в этом что-то томящее, что-то жуткое, отчего страх в душе накапливается. Не иначе как быть беде.
— Да будет тебе, тоже еще накликаешь, — заторопил товарища Иван, входя в подъезд. — Все, счастливо. Тебе к Фирсанову, а мне переодеться и к графу.
Товарищи попрощались. Безбородко умчался, перемахивая через ступеньки, словно мальчишка, наверх, а Ломакин, постояв некоторое время, сильно подергал ручку колокольчика у двери на бельэтаже. Где-то в глубине слабо прозвучал мелодичный трезвон. Огромные, толстенные двери из дуба немедленно приотворились, пропуская посетителя. Ломакин вошел в темную переднюю, удивительно заставленную и без единого лучика света. Как ни темно было из-за тучи на улице, однако передняя ростовщика показалась художнику еще более темной. На него даже пахнуло сыростью, но это можно было отнести на счет каналов, от которых всегда несло тиной, и даже в зимние дни воздух в домах вокруг не казался освеженным.
Когда глаза немного привыкли к темноте, Ломакин разглядел стоявшую перед ним сгорбленную старуху, закутанную в бесконечные ситцевые платки, с терпением ожидавшую, покуда он не придет в себя после улицы. Кто-то говорил Ломакину, что это была мать покойной жены Фирсанова, взятая им из жалости и выполнявшая по дому самую разнообразную работу.
«А может, даже и мать его, — неожиданно подумалось художнику, оглядывавшему пеструю от платков старуху. — С него станется, он все может».
— Ломакин. К Гавриле Илларионовичу. Он ждет, коротко отрекомендовался молодой человек.
Старуха молча кивнула головою, повернулась как-то внезапно и зашаркала по длинному коридору в глубь квартиры, маня за собою художника. Ломакин медленно шагал следом за нею, поминутно озираясь и оглядывая стены. По странному стечению обстоятельств, когда бы он ни приходил к ростовщику, то обязательно заставал обстановку и украшения перемененными. Вот тут ранее был огромный шкаф, а ныне красуется зеркало, прислоненное к стене. Над зеркалом в прошлый визит висел женский портрет, его Ломакин высоко оценивал, а теперь там пустое место. Обстановка квартиры Фирсанова менялась, словно по мановению джинна из арабских сказок.
Дойдя до середины длинного коридора, старуха остановилась и откинула сухонькой, будто птичья лапка, ручонкой портьеру, загораживающую проход в большой кабинет хозяина. Ломакин поклонился ей и, несколько нагнувшись, вошел в комнату. Посреди кабинета в огромном кресле за широким, чуть низким столом восседал сам Гаврила Илларионович Фирсанов. История восхождения ростовщика являет собой обыкновенное продвижение на жизненном поприще не особо чистого на руку дельца, коих развелось в последнее время в преогромном количестве. Младший сын мелкого конторского служащего, Гаврила Илларионович с малых лет решил, что непременно станет богатым. Мрак тотчас же обхватил черными руками его душу, поставив на постамент перед самыми глазами мальчика нового Бога — Золотого Тельца. С тех пор унижения бедности стали еще более нестерпимыми, тем более что с Фирсановыми рядом проживало почтенное семейство, причем довольно зажиточное. В семье росла девочка, с нею-то Фирсанов часто играл, а более уж ни с кем. Девочка была добра необыкновенно, а кроме того, чрезвычайно глупа. Может, доброта ее и происходила от подобной гипертрофированной глупости, потому что только она могла часами слушать монотонные речи Гаврилы Илларионовича о будущем богатстве.