Выбрать главу

— Возможно, — грустно сказал Ломакин. — Вы правы, Софья Семеновна, я сегодня многое из суда над вашим батюшкой вынес. Мне теперь многое открылось в другом свете. Все просто. Я — не художник. Это факт установленный. В том смысле, что пишу я, может быть, и хорошо, а вот идею передать не могу. Пытаюсь, стараюсь, но Бог таланта не дал, вот ничего и не выходит. А идей у меня много. Иной раз даже чересчур. Спать не могу, брожу тут по мастерской, мечусь, словно зверь какой-то, а все выхода найти не могу. А вот нынче понял, почему выхода-то нет. Потому что не там я его ищу. Другие не картины пишут, а дело делают. В ином себя находят и идеи свои в жизнь воплощают. Ведь посудите сами, Софья Семеновна, насколько это прекрасно, когда ты делаешь что-то на благо людей. И мучаешься за идею. Вот вы давеча меня с Иисусом сравнивали. Из-за моих волос и бороды. Я понимаю, что только из-за этого. А вот я не хочу, чтобы только лишь из-за внешнего сходства. Я хочу, чтобы и из-за дел моих, из-за служения благородной цели вы меня сравнивали со Спасителем. За благородную идею можно и на костер пойти, и на крест. Я ведь готов. Морально созрел к этому. И уже теперь ни за что со своего пути не отступлюсь.

Сонечка внезапно сделала шаг и оказалась близко-близко от Ломакина. Их тени сплелись на стене в единое, крайне безобразное чудовище.

— Родечка, — прошептала она, — вы самый благородный из людей, которого я только знаю.

Ломакин прижался к ней, а затем внезапно отпрянул прочь.

— Так нравится ли вам этот портрет, Софья Семеновна? — каким-то сумрачным тоном спросил он.

Девушка удивленно оглянулась на стоящий на мольберте холст, будто бы на нем что-то изменилось, и медленно произнесла:

— Но ведь это не я. Это лишь ваша выдумка. Игра воображения.

Ломакин подошел к портрету, взял со стола ножик и аккуратно вырезал холст из рамки. Затем неторопливо скрутил его в трубку и кинул в огонь печи. Софья вскрикнула и кинулась к печи, пытаясь достать портрет, но пламя слишком быстро схватило углы и хорошенько занялось картиною.

— Что же вы? — вскричала Сонечка, уставившись на Ломакина, стоявшего рядом.

Руки художника тряслись, а сам он не мог вымолвить ни слова, безотрывно глядя на догоравший холст.

— Что же вы делаете? Ведь это же прекрасный портрет! Как вы могли? Вы убили его, — объявила Софья и что есть силы затрясла потрясенного Ломакина за плечи.

— Я не портрет убил, — наконец произнес Родион. — Я художника убил. Вот так вот.

Софья секунду стояла в неподвижности, испуганно глядя на Ломакина, а затем ее внезапно озарило. И монолог сегодняшний про пирамиду, и только что сказанное о служении великой идее.

— Господи, Родечка, да что же ты с собою-то делаешь? Ты же себя губишь!

Она заглянула Ломакину в глаза и внезапно отпрянула назад, увидев в них нечто, странно похожее на сумерки. Софья подхватила шубку и бросилась прочь из мастерской. На мгновение она обернулась, с горечью поглядела на Родиона, а затем быстро выбежала вон.

Ломакин хотел было броситься следом за ней, он даже сделал пару шагов, но потом остановился и улыбнулся.

— Это хорошо, это очень хорошо, что ушла, — сказал он сам себе, собирая в кучу перед печью картины и наброски. — Так даже лучше будет. Вернее. Все порвать, от всего отказаться. Да, так лучше.

Ломакин старательно срывал с рамок холсты, сминал бумагу и все это запихивал в печь. Огонь весело и дружно подхватывал картины, сжигая их на глазах у художника в одно мгновение. Родион с каким-то безумным весельем наблюдал, как труд последних лет быстро исчезает в топке. Он протянул руки навстречу огню.

— Сжечь. Все непременно сжечь. Ничего не оставить.

Одинокая тень его, скорбно надломленная у потолка, высилась над художником, тяжко нависнув и тревожно трясясь в такт монотонному нервному покачиванию Ломакина.

Глава четырнадцатая

Иван пролежал пластом почти неделю. Безумная горячка сменилась ужаснейшей хандрою, которую дополняла мигрень, более падкая на петербургских барышень, нежели на мужчин. Страшные головные боли настолько сильно мучили Ивана, что порою он зарывался в подушку, часами держа больную голову под нею и тихо постанывая. В такие часы ему вспоминались долгие прогулки с Лизонькой в Летнем саду, любование на Лебяжью канавку, совместное кормление уток в пруду. Иван тихонько, чтобы не слышала тетушка, плакал, отчего его подушка всегда была мокрой.

Чаще всех Безбородко навещала влюбленная купчиха. Она приходила всегда в одно и то же время, перед вечерней службою, кою Аделаида Павловна исправно посещала в Никольском соборе. Купчиха всегда являлась с гостинцами, купленными по дороге на Сенном рынке, на котором, по словам торговых людей, «чегой-то только не было, даже черта в ступе можно прикупить». Для Аглаи Ивановны Земляникина была самой желанною гостьей. Женщины садились вместе пить чай из самовара, принесенного и водруженного в центре стола крепкой Дуней. Обыкновенно Иван, слышавший о приходе гостьи, старательно приводил себя в порядок и выходил в гостиную. Добрейшая тетушка тут же начинала хлопотать над больным, усаживая его подле купчихи и наливая Ивану чай. Во время таких чаепитий обычно Аделаида Павловна и Безбородко разговаривали, в основном о прочитанном купчихой. Земляникина, благодаря влиянию Ивана, стала чрезвычайно много читать в последнее время. В основном ей нравились переводные романы, преимущественно французские. Аделаида Павловна как-то призналась, что даже плакала над особенно почитаемым ею Бальзаком.