«Институт» заложничества был естественным порождением политики «военного коммунизма». Брали в заложники крестьян, чтобы выгрести из деревни спрятанный хлеб, буржуазию и городскую интеллигенцию, чтобы стимулировать работы по расчистке железных дорог и заготовке дров. Но то были «классово чуждые элементы». Во время Кронштадтского восстания заложничество распространили на семьи тех, кто в 1917 году был передовым отрядом восставших: в Петрограде брали жен и детей кронштадтских матросов и офицеров. С конца 1920 года постановлением Совета Народных Комиссаров было разрешено брать в заложники недавних товарищей по борьбе с царизмом — русских социал-демократов. В. Короленко, с нескрываемым разочарованием наблюдавший плоды революции, за которую боролись поколения русских интеллигентов, писал Максиму Горькому: «История когда-нибудь отметит, что с искренними революционерами и социалистами большевистская революция расправлялась теми же методами, как и царский режим».
К концу 1920 года громы и молнии уже летят в адрес «его величества рабочего класса».
«Да разве это рабочие бастуют? Настоящих рабочих в Петербурге нет: они ушли на фронт, на продовольственную работу — и т. д. А это все — сволочь, шкурники, лавочники, затесавшиеся во время войны на фабрики…» Такое «марксистское» объяснение перерождения рабочего класса давал один из членов Петроградского исполкома. Рабочие, переставшие быть сознательными, никак не хотят воспринимать бухаринского рассуждения о том, что «принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью… является методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».
На «концентрированное насилие» большевиков, на бухаринскую формулу «в революции побеждает тот, кто другому череп проломит», рабочие и часть сохранивших независимость профсоюзов отвечают стачками. Совсем не случайно, что именно в этот период возникает знаменитая дискуссия о профсоюзах. Троцкий откровенно призывает превратить их в приводные ремни государства. Меньшевики отстаивают независимость профдвижения. Влияние меньшевиков и эсеров на заводах и фабриках начинает быстро расти. Когда в Москве на митинге в честь рабочей делегации из Англии выступил находившийся уже в подполье (за ним безуспешно охотилась ЧК) лидер эсеров Виктор Чернов, зал устроил ему бурную овацию.
Меньшевики тем не менее уже не рассчитывают на долю власти: политическая монополия большевиков к этому времени безраздельна. Но там, где предоставляется возможность сказать правду об отклонении революции от ее идеалов, они делают это, идут на риск, расплачиваясь арестами и тюрьмой. В декабре 1920 года на Восьмом съезде Советов меньшевики и эсеры имели последнюю возможность выступить свободно, и они требуют немедленной отмены продразверстки. В это же время с протестом против продолжения разрушительного эксперимента над Россией в резких тонах выступил М. Горький.
Потребовались реки крестьянской крови, яростный Кронштадтский мятеж, чтобы эксперимент приостановился. Увы, только на время.
В условиях острого кризиса власти и доверия большевики опасаются, что меньшевики, придерживавшиеся «лояльной оппозиции», возглавят движение протеста. Лишенные прессы, загнанные в подполье, преследуемые ВЧК, они продолжают сохранять влияние в рабочей среде. Перед октябрьским переворотом партия меньшевиков имела около 200000 членов — лишь немногим меньше, чем большевики. Такая партия, имевшая к тому же и опыт подпольной работы, не могла исчезнуть бесследно. Личный престиж Мартова среди интеллигенции и части рабочих был весьма высок. Упрятать же больного туберкулезом, ослабевшего здоровьем Мартова в Бутырку, как это делалось в отношении рядовых меньшевиков, — значило бы убить его, сделать из него мученика и символ сопротивления. Тогда-то и родилась идея выпроводить Ю. О. Мартова за границу.
В кругах старых большевиков долго бытовала своего рода легенда об отъезде Мартова.
Память об этой легенде «О добром Ленине и о его заблудшем друге» тлела в тайниках памяти до оттепели начала 60-х годов. И как только обстоятельства позволили, выплыла наружу в виде рассказа Э. Казакевича «Враги».
Я побывал у вдовы писателя, бережно хранящей воспоминания о судьбе этого рассказа. Вот что она мне поведала.
Рассказ «Враги» был последним произведением Эммануила Генриховича. Несмотря на хрущевскую оттепель, опубликовать его оказалось непросто. Переговоры с «Новым миром» не дали результатов. А. Твардовский от публикации уклонился.
Э. Казакевич был безмерно расстроен отказом. Подозревал, что обусловлено это недоверием к документальной основе повествования. В письме Твардовскому он писал:
«То, что написано в моем рассказе, — точно, вплоть до дома, где скрывался Мартов… Софью Марковну (героиню рассказа) на самом деле звали Софьей Самойловной Штерн-Михайловой. Она дожила до 50-х годов, была членом СП и умерла несколько лет назад. Имеются документы, подтверждающие точность рассказа Софьи Самойловны. Они, вероятно, в архиве КГБ и м. б. в архиве ЦК… Рассказ точен до мельчайших подробностей. Старые большевики в общих чертах знают о нем. Он стал легендой, к сожалению, не всенародной, т. к. за этот рассказ при Сталине не погладили бы по головке».
В рассказе описывалось, как Ленин, зная о предстоящих арестах меньшевиков, разыскивает старую меньшевичку «Софью Марковну», работающую в «Наркомсобезе», поручает ей разыскать Мартова и от своего имени передать предложение об отъезде за границу.
«… в пятницу в 11 часов вечера от первой платформы Александровского вокзала отходит последний, — заметьте, последний — пассажирский поезд на Минск и Варшаву… Если Юлий хочет, он может сесть в этот поезд в шестой вагон, место № 15… Там в вагоне будут знать».
Озабоченный спасением старого друга, Ленин торопит: со дня на день ожидается начало войны с Польшей, сообщения будут прекращены и главное — «терпеть антисоветского подполья в условиях войны и разрухи мы не можем. Мы на это не пойдем».
И Софья Марковна, потрясенная гуманностью вождя, своей причастностью к божественному акту милосердия, спешит по грязной, одичавшей от голода и холода Москве вначале на Варварку в ВСНХ, где работает много меньшевиков, потом, разузнав у старого партийного товарища адрес, на Мясницкую, где на чердаке обшарпанного дома в каморке с гудящим примусом скрывается Ю. О. Мартов. Железная койка, желтое больничное одеяло, душная сырость неухоженного жилища.
— Ну? — спросил наконец Мартов. — От него?
— Да, — сказала Софья Марковна.
— Пожалел… Нет, не пожалел, — возразил он себе. — Хочет остаться чистеньким. Не желает руки пачкать в моей крови…
Политический фольклор, как и народная молва, живет по своим законам. Реальность была иной, хотя в своем рассказе, опубликованном в возглавляемых Аджубеем «Известиях» в 1962 г., Казакевич уловил важное обстоятельство: без согласия Ленина Мартову едва ли бы удалось уехать за границу. Но Мартов не пожелал принимать «гостинец» от Ленина. Не в силу озлобленности или вражды (он был на редкость мягким и незлобивым человеком), а совсем по иной, политической причине.
Хотя при выборах в Учредительное собрание меньшевики потерпели крах (меньшевики получили 2,3 % голосов, большевики — 24 %, эсеры — 40 %), они продолжали пользоваться большим влиянием в пролетарской среде и профсоюзах. Несмотря на давление властей и закрытие многих газет, на выборах в Советы весной 1918 года они провели 45 депутатов в Москве, 225 — в Харькове, 120 — в Екатеринославе, 78 — в Кременчуге, более 30 — в Киеве, Самаре, Брянске, Иркутске. В Костроме меньшевики получили большинство. Крупнейшая в Ярославле «Корзихинская мануфактура», традиционно посылавшая в Совет большевиков, отдала социал-демократическому списку больше половины голосов.