Моего отца такие реприманды смущали, и он говорил: «Хорошо, пусть будет так, но только не в моем присутствии!» Летом он одевался, как дровосек, жил в охотничьей избушке на Лакабодене, одном пастбищ Шнеберга. Он вставал в четыре часа утра и отправлялся смотреть на любовную пляску тетеревов. Он никогда не ходил на охоту. «Стрелять — фу, я не настолько аристократ; я радуюсь, глядя на эту чудесную жизнь!»
Однажды ему дали двадцать крон, чтобы он снес вещи до дома садовника. Его приняли за настоящего дровосека, и это был самый приятный заработок за всю его жизнь! Меня он особенно любил; к несчастью, он не понимал, как и многие, многие другие, ни одного слова в моих набросках. Он говорил: «Вот Виктор Гюго! «Труженики моря», — какая простота. «Несчастные», какая теплота и напряженность чувства. «Ган Исландец» — какая катастрофа! А ты, — только что начал, и уже конец. И о чем идет речь? Никто не может понять. Мне очень жаль, но этого я не постигну никогда! Много ли ты, по крайней мере, зарабатываешь такими вещами?»
Это был самый благородный, самый непритязательный, добрейший, нежнейший, справедливейший, и бессознательнейший философ, живший в мире, которого он никогда не понимал. Потому-то он и удалился в свое удобное, обитое красным бархатом кресло наилучшего сорта, все свое счастье сосредоточил на табаке и никому своими делами не надоедал. Это был «мудрец» и «святой». Я не испытывал по отношению к нему обычных сыновних чувств, но всегда знал, что он самый «мудрый» и, в этом испорченном мире, «святой». Он умер тихо и безболезненно на 86 году жизни.
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ.
Моей первой любовью была Рози Мишишек, моя ровесница; нам обоим было по двенадцати лет. Каждый день мы играли в прятки на ступеньках храма Тезея в Народном Парке. По воскресеньям на ней было зеленое шелковое платье с узкими черными бархатными лентами, были у ней оголенные угловатокруглые плечи, распущенные локоны, вообще она была прекрасна. Когда ей казалось, что она нашла особенный уголок за колоннами, то я нарочно не замечал ее и пробегал мимо, рискуя, что меня сочтут за дурака!
Ее счастье было для меня тогда всем.
Однажды вечером моя мать услышала, как я всхлипывал и плакал.
— Что случилось?
Рози Мишишек сегодня, когда уходила, не подала мне на прощанье руки! — Таким образом, это дошло до госпожи Мишишек, которая попрекнула свою дочурку: «Он тобою серьезно интересуется, а ты, уходя из храма Тезея, не хотела подать ему ручку?»
На следующий день, хотя это были простые будни, Рози пустила в ход свое зеленое шелковое платье с узкими черными бархатными бантиками, оголенные угловато-круглые плечи, распущенные локоны и свое обычное сладкое личико дикой кошки.
— Ты пожаловался своей матери, что я вчера, уходя, не подала тебе руки?.. Сегодня я тебе ее подаю два раза, за сегодняшний день и за завтрашний, а то я, пожалуй, позабуду, глупый мальчишка.
Она была прелестна, эта маленькая фурия, и казалась милее, чем когда-либо. Она сказала: — «В прятки я с тобою больше не играю, ты нарочно проходишь мимо меня, хотя должен был бы меня видеть! Ты думаешь, что это весело? Глупый мальчишка, иди, наябедничай снова».
Так окончилась моя первая, самая нежная, исполненная уважения любовь. Все позднейшие были в том же роде. Нет, хуже, обиднее!
ДОМАШНИЙ КОНЦЕРТ.
В день рождения моего отца я играл «Классические Отрывки» Глюка, Гайдна, Баха, Генделя, еще кого-то, а мой фанатически любимый мною учитель Рудольф Цёлльнер, в то время вторая скрипка в оркестре Придворной Оперы, аккомпанировал на рояле. В этой игре была благородная выразительность и задушевность, но техники — ноль, нет, не ноль, ее не было совершенно. Мой любимый учитель говорил обо мне: «Бесталанный гений! Ему недостает именно того, что необходимо в жизни. Жаль, но он никогда не дождется признания, несмотря на то, что он лучше многих!» Мой идеальный отец, мой трогательно-идеальный отец, купил мне, после этого интимного концерта, скрипку «Петер Гварнериус» за шестьсот крон; она пела, плакала, ликовала сама, даже тогда, когда на ней играли гамму с-дур.