Выбрать главу

И Гайдар мог продиктовать кому-нибудь то, что он не успел занести в тетради, как он до войны диктовал наизусть машинисткам сложившиеся в уме страницы повестей и рассказов.

Опасаясь неосторожными прикосновениями повредить размокшую бумагу, я стал дуть на слипшиеся страницы. В одном месте листки разошлись. И я успел прочесть: «Схема ук... ра...». По-видимому, «укрепрайона».

Я вернулся к столу, засучил повыше рукава. И тут лишь догадался, что бак ведь можно разрезать до конца.

Я обернулся. За все то время, что я разгружал бак и раскладывал с Григорьевым на столе и лежанке наши находки, в комнате никто не произнес ни звука.

Мы с лейтенантом общались без слов. И когда мне опять понадобилась ножовка и я оторвался на минуту от стола, один из водителей, на локте которого висела уже знакомая нам пила, ни слова не говоря, снял ее с руки и протянул мне.

Я держал, а Толя быстрыми, сильными движениями допилил бак. Мы распахнули его на две половины, как разрезанный арбуз.

Из бака на чистую клеенку и глиняный пол пролилось немного грязной воды.

— Извините, — сказал Толя.

— Глупости. Выливайте всю, — ответила Афанасия Федоровна. — Я подотру.

Толя приподнял и осторожно наклонил бак. Из распила потянулась тонкая струйка. Внутри бака что-то шевельнулось и стронулось. И я увидел обложку: черную, выгнувшуюся, коленкоровую. Она резко выделялась среди пестрых документов. Обложка была с грубым, знакомым мне тиснением. На внутренней стороне ее должен был стоять фирменный знак: «Ленинград. Ф-ка «Светоч». Это была обложка от столистовой общей тетради. Дома, до войны, в таких тетрадях делал записи мой отец.

Толя аж присвистнул:

— Никак, та самая, про какую вы нам рассказывали?

На лавках и у дверей зашевелились, стараясь разглядеть, о чем идет речь. По комнате шелестнул удивленный и уважительный шепот.

Я ничего не ответил. У меня было достаточно неудач и оглушительных провалов, чтобы я мог себе позволить еще раз поторопиться с выводами.

Мало ли на земле — и в земле — тетрадок в черных, некрасивых коленкоровых переплетах?..

Та ли это тетрадь или, по крайней мере, кому она принадлежала, можно было бы выяснить, взглянув на ее страницы, которые пока что были погребены под толщей новой партии пестрых книжечек и разного рода бумаг.

Я дал Григорьеву отнести на лежанку десятка полтора удостоверений, потом несколько почтовых заклеенных конвертов с размытыми адресами, два толстых самодельных пакета из разлинованной бумаги. Только после этого я смог достать тетрадку. Под ней оказалась еще одна, в коричневом переплете.

Коричневая плавала в лужице воды, вымокла и набухла. В испуге, что размыло записи, я протянул тетрадку в черном переплете Григорьеву, а коричневую положил на самый край стола и начал сушить ее большим носовым платком, который выхватил из кармана. Платок, разумеется, тут же сделался мокрым, но мне уже протягивали чистое полотенце.

И в эту секунду лейтенант Анатолий Григорьев, позабыв, что он офицер, находится при исполнении и что за ним наблюдают подчиненные, крикнул мне:

— Пляшите — или не дам. Кину прямо в печь.

И выведено расплывшимся чернильным карандашом:

И подразнил меня издали тетрадкой в черном переплете. На первой ее странице была нарисована вот такая рожица:

Я никогда не выступал с сольными балетными номерами. Мой хореографический репертуар ограничивался вальсом, танго и падепатинером, которым меня обучили в кружке Ленинградского Дворца пионеров. Но, увидев смешную рожицу и знакомый росчерк, я вдруг забил ногами в тяжелых, с налипшей землей, ботинках неистовую дробь чечетки. С самозабвением профессионала я трамбовал каблуками глину пола. Трамбовал без музыки, под хлопки зрителей во все возраставшем темпе...

* * *

В Канев я не поехал. Когда все ушли, я попросил Афанасию Федоровну затопить печь. Потом в Москве меня ругали, что я принялся за сушку бумаг один, не вызвал специалистов, которые бы сразу пропитали все страницы особым составом, и т. д. Я обещал, что в следующий раз непременно так и сделаю, оправдываясь тем, что ни один листок у меня не рассыпался и не погиб.

А до Москвы и Киева была бессонная ночь в Лепляве. Афанасия Федоровна легла спать. А я до рассвета держал в руках тетради у зева русской печки.

Склеенные водой и краскою обложек, страницы разлипались медленно, однако я ни разу не прикоснулся к ним лезвием ножа, чтоб отделить один листок от другого. Я только дул в щель между страницами. Дул до полуобморочного состояния, до боли в боках, потому что видел: воздух разлепляет листы.