— Помню сумку, — повторяет она. — Когда Аркадий Петрович приходил к нам с хлопцами, в углу возле шкафа поставит ружье с железной тарелкой...
— Ручной пулемет.
— Нехай будет пулемет... Скинет шинель. На боку, под шинелью, сумка у него всегда и висела. Он нарочно так ее носил, чтобы не снимать. Умывался с сумкой. К столу садился с ней. Иногда только ставил на лавку рядом. Сидел обычно, где вы сейчас, на лавке возле окна. Если еда еще не готова, придвинет лампу, вынет тетрадку. И начинает писать. Когда ставлю тарелки, вижу: буковки мелкие, ровные. Одна от другой отдельно. Перелистывая страницу, зыркнет глазами, увидит, что все готово, но люди стесняются сесть, чтоб не помешать, скажет: «Извините», спрячет тетрадку в сумку, застегнет и примется за еду.
Ел он мало. Пожует, похлебает, положит ложку: «Благодарю вас, Феня, очень вкусно». Снова пристроится на краешке стола с тетрадкой. И пока другие доедают, еще немного попишет.
Теперь я думаю: может, он нарочно пораньше заканчивал есть, чтоб дольше писать?
Сразу после ужина они уходили. Гайдар подымался первым. Находил на вешалке свою шинель. Снова надевал ее поверх сумки. И брал ружье-пулемет. А сумка такая здоровенная. И торчит некрасиво. Я однажды его пожалела.
«Не таскайте, говорю, такую тяжесть. Оставьте. Я спрячу. А понадобится — верну».
Он замер, прижмурил глаза. Думал, может, минуты три. Никто не двинулся. Прямо интересно. Потом снял шинель, открыл сумку. Вынул карандаш, тетрадь. Опять застегнул ее. Снял сумку через голову — шапка у него упала. Снова надел шинель. Свернул тетрадку в трубку. Сунул в карман. А сумку протянул мне:
«Христом-богом, поберегите!»
Я взяла за тряпичную шлеечку. А сумка тяжелющая.
«Камни у вас там, что ли?» — говорю.
Усмехнулся. Не ответил. Нагнул голову: притолока для него низка. И вышел...
— Куда же вы ее дели? — с трудом произнес я. У меня разом, как в жаркой пустыне, пересохли губы. Они сделались толстыми и неповоротливыми.
— Сперва или потом?
Мне было легче произнести «сперва». И я сказал: «Сперва».
— Сперва я положила ее просто на пол, возле порога. — Афанасия Федоровна встала и показала это место под нынешней полкой, с праздничными, на ребро поставленными тарелками. — Заперла дверь, вымыла посуду. И решила, что спрячу пока в подпечье.
— Куда? — не понял я.
Афанасия Федоровна подошла к русской печке, слегка наклонилась, отдернула пеструю ситцевую занавесочку и показала мне у самого пола нишу, в которой у нее стояли чугуны, совок, веник и другой хозяйственный инвентарь. А в глубине этой ниши я увидел жестяную заслонку с неудобной металлической ручкой. Афанасия Федоровна вынула заслонку. За ней обнаружилось темное отверстие.
— Я спрятала вот сюда. Там было немного пыльно. Я вытерла мокрой тряпочкой. Положила сумку в уголок. Закрыла крышкой. Заставила чугуном.
— И сколько она там пролежала?
— Недолго, до утра. Утром я отнесла ее в погреб. Положила в пустую кадушку. Накрыла крышкой. Накидала сверху мешки с картошкой.
Лоб, щеки, шея у меня горели, словно я провел сутки на палящем солнце. По телу, покалывая, пробегали электрические змейки.
Дело оказалось до нелепого простым. Башкиров опрашивал Бутенко и с его слов писал о пропаже сумки. Я глубокомысленно подражал Шерлоку Холмсу. Оставалось только пойти купить в табачной лавке трубку. А нужно было всего-навсего спросить Афанасию Федоровну.
И я спрашиваю:
— Почему ж вы столько времени молчали?
Она обиженно всплескивает руками:
— Вы просили: «Расскажите про партизан». Я говорила. «Про Аркадия Петровича» — тоже говорила. А про сумку от противогаза никогда не спрашивали. Откуда я знала, что она вам нужна?
Я чувствую, как по мне разливается радость. Она возникает горячей точкой где-то в глубине, возле солнечного сплетения. Точка растет и ширится. И мощная горячая волна, которую подталкивают нетерпеливые удары сердца, заполняет меня всего.
— Где она теперь? — спрашиваю я.
— Кто?
— Сумка!
— Откуда ж я знаю?
— Но вы ж сами только что сказали, что положили ее в кадушку?!
— Да. Положила. На следующий вечер я стирала щелоком. Никого не ждала. Слышу, по огороду кто-то бежит в тяжелых сапогах. А мы жили такие напуганные... Потом стук. Стучат в ставень маленькой комнаты.
Стук особенный, наш, секретный, но какой-то тревожный. Сразу подумала: «На нас донесли?.. Идут немцы?.. Случилось что с мужем?..» Я к дверям. Хочу открыть. А руки мокрые, в щелоке, скользят. Обтерла наспех передником. Отодвинула засов. Гайдар! Распаренный. Дышит тяжело. В руках пулемет.