Для третьего издания я написал шесть новых глав, посвящённых Пушкину, Тютчеву и Ахматовой.
Прими эту обновлённую и пополненную «Сумку волшебника», дорогой друг читатель, и будем надеяться, что со временем она будет и дальше пополняться. Ведь мы с тобой в пути, дорогой мой, всегда в пути.
Илья Бражнин
Ленинград
1977 г.
Начала
Что же это за сумка?
Книга — это чудо. Максим Горький считал даже, что это величайшее из чудес, какие созданы человечеством. Не знаю — величайшее ли, но не сомневаюсь — чудо.
Но если книга — это чудо, то написавший её должен быть чудодеем. В этом, на мой взгляд, невозможно сомневаться. Всякий настоящий писатель — волшебник, и притом добрый волшебник, несущий с собой через жизнь волшебную сумку, в которой заключено всё, что нужно для доброго волшебства, дающего людям радость.
Что же, однако, в ней — в этой сумке? Да разное, и у каждого своё, чем владеет он один. Он собрал это за целую жизнь на долгом и трудном своём пути.
Я говорю: «На долгом и трудном» — и настаиваю на этом. У волшебника нет коротких и лёгких путей. Волшебство даётся тяжело. Взмах волшебной палочки, по мановению которой совершаются чудеса, — это старомодная сказочка для доверчивых несмышлёнышей. Чудо даётся долгими усилиями. Чудо надо заработать. Чудес, которые сами плыли бы в руки, не бывает.
Как всё на свете, чудо рождается. Роды — вещь жестокая, и доброму волшебнику иной раз приходится изрядно помучиться, прежде чем станет волшебство. Иногда случается, что мучения были напрасны и труды пропали даром — волшебство так и не состоялось. Кто-то сказал, что для написания плохого романа нужно затратить столько же усилий, сколько и для того, чтобы написать хороший. Увы, это совершеннейшая правда. Никогда нельзя предугадать заранее — будет чудо или нет.
Однако пора вернуться к оставленной сумке волшебника, чтобы посмотреть, что в ней заключено, и показать людям. Да притом ещё и объяснить, как то или иное попало в сумку. Я не ручаюсь, что мне это удастся, но попытаться я обязан.
Как я это сделаю, этого я ещё не знаю. Невозможно сказать до начала битвы, как она будет происходить и выиграешь её или проиграешь. Тактика выигранных битв частенько сочиняется после окончания их. Моя битва ещё не кончена, поэтому я ничего не могу сказать о её громах и неожиданностях. Я ещё не могу сказать с уверенностью — со щитом или на щите я выйду из неё, что в переводе на современный язык значит — победителем или побеждённым.
Да, так вот о сумке волшебника. Показать, что в ней, — значит показать материал, из которого делается чудо. Одно это уже довольно трудная задача, а мне хотелось бы и большего. Я ведь надеюсь, что мне удастся не только произвести смотр своим войскам, но и показать самое сражение. Я бы хотел не только показать материал чуда, но и раскрыть механизм его.
Пути этого раскрытия мне пока неведомы. У меня нет готовой программы. У чудес не бывает программы. Но это не должно пугать вас, поскольку это не пугает меня.
Чудо требует решительности, и, пожалуй, даже безоглядной. Давайте же решимся. И не будем, перед тем как лезть в воду, пробовать кончиками пальцев — достаточно ли она тепла. В воду лучше не входить, а бросаться.
Так я думал и так поступал мальчишкой; этого и по сию пору держусь. Несомненно, это лучший из способов встречи с неожиданным. Чудо же, даже подготовляемое всей жизнью, всегда и обязательно неожиданность. Не будем же страшиться её.
Итак, я открываю свою сумку. Ах, чёрт побери, как мне хочется, чтобы её содержимое пришлось вам по душе!
Первооткрытия
— Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге! — восторженно восклицал Гоголь. Мне ничего не остаётся, как присоединиться к компетентному свидетельству классика. Это тем более приятно, что я не покривлю душой и не погрешу против истины.
Я знал Петербург — Петроград — Ленинград в последние семьдесят лет на многих поворотах его бурной и многотрудной жизни. Я видел голодный Петроград, только что совершивший невиданный в истории революционный переворот. Я видел послеблокадный Ленинград, проходя сквозь его кварталы — напрямик, по развалинам домов. Я наблюдал мужающий и хорошеющий Ленинград последних десятилетий. Я вижу Ленинград недалёкого будущего, выходящий к морю огромным тридцатикилометровым полукружием нового фасада. Планировщики и зодчие завтрашнего Ленинграда исправят наконец историческую ошибку первых градостроителей и превратят его, в полном смысле этого слова, в приморский город.
Но сейчас вернёмся к Петербургу, в котором начинались первые мои жизненные испытания и совершались первые узнавания. Я стою в плотной толпе на углу Невского и Фонтанки. Над моей головой вскинул бронзовые копыта вздыбленный клодтовскнй конь. Мимо меня вот уже час движется необыкновенно пышная похоронная процессия.
В сущности говоря, это парад императорского двора и высшего света столицы, провожающих в могилу одного из отпрысков царствующего дома Романовых. Умер дядя царя Константин Константинович, подвизавшийся, к слову сказать, и на литературном поприще под псевдонимом «К. Р.».
Процессия растянулась на несколько вёрст. На всем её протяжении по бокам медленно двигались мальчики-пажи с лицами херувимов и недетски важной поступью. У каждого в руках толстенная свеча в половину человеческого роста. Над свечой — неживое в дневном свете пламя.
Во главе процессии туча благообразных, жирных попов высшей иерархии в траурных, но сияющих золотом и серебром ризах.
За этой чёрно-золотой тучей неспешная толпа камергеров и высших сановников в белых штанах и шитых золотом мундирах. В полном составе кабинет министров, за которым следуют делегации академиков в длинных чёрных сюртуках и с цилиндрами в руках, делегации различных департаментов и высших чиновников всех ведомств, делегации высших учебных заведений столицы во главе с ректорами, весь синклит гласных городской думы во главе с городским головой.
Дальше следуют по полувзводу или полуэскадрону от каждого из гвардейских полков петербургского гарнизона. Каждый отряд кавалерии — на лошадях одной масти и одного роста. При каждом духовой оркестр, выпевающий серебряными трубами траурный марш. За ними особый отряд барабанщиков и отделение так называемой Золотой роты, солдаты которой отличались саженным ростом, большими бородами и высоченными медвежьими шапками с золотыми бляхами, свисающими на золотых цепочках по правому боку папахи.
В самом центре процессии — гроб с телом покойного, поставленный на пушечный лафет и накрытый огромным андреевским флагом.
Непосредственно перед гробом — орденские тройки. В центре каждой — генерал, несущий бархатную подушечку с орденом, по бокам — два полковника с шашками наголо.
Перед самым дышлом лафета с гробом ведут под уздцы необыкновенных статей вороного коня. Кровный арабский скакун капризно выгибает шею и нервно перебирает тонкими точёными ногами. Он гарцует перед гробом хозяина, полный жизни, огня, движения.
Непосредственно за гробом, в полном одиночестве, отделённый от всех прочих смертных положенным по строжайшему этикету расстоянием, идёт царь Николай Второй, последний из русских самодержцев. Уже десятый месяц гремят на фронтах мировой войны жестокие бои, и царь одет с подчёркнутой скромностью. Он в военной форме защитного цвета, с погонами пехотного полковника, без орденов и каких-либо значков и отличий. Он невысок ростом, хлипковат, неказист. Лицо у него невыразительное, заурядное. Аккуратная бородка клинышком не придаёт ему приятства, не уярчает лица.
Все глядят на царя, старательно разыскивая в самодержце крупнейшей в мире державы признаки величия.
Но ни малейших признаков величия в этом сером, невзрачном, тускло глядящем человеке обнаружить невозможно.
За царём медленно движутся чёрные лакированные кареты, ландо, коляски со старой императрицей-матерью, молодой царицей, четырьмя царскими дочерьми и подростком-наследником, с фрейлинами, придворными чинами, знатными особами всех рангов, степеней и положений. За ними опять какие-то делегации, отряды разных родов войск, оркестры и, наконец, громыхающие в конце процессии пушки.