Выбрать главу

И всё же ученики случаются и у писателей. Правда, это ученики особого рода, которых трудно назвать учениками.

В нашей советской практике учения искусству особую роль играют литературные группы. Их коллективный метод освоения начал литературного мастерства во многом очень поучителен. Очень интересна для всякого писателя работа руководства группой, и прежде всего тем, что, уча, руководитель в то же время обязательно и учится. Я знаю эту обязательную обратимость учебного процесса по собственному своему опыту.

Более четверти века довелось мне руководить различными литературными группами Ленинграда. Но особенно запомнилась и запала в сердце литгруппа «Смена». Я рассказал о ней, и довольно подробно, в предыдущей главе, но, признаться, до конца не выговорился. Среди бывших сменовцев есть такие, с которыми душа моя особенно сроднилась. О двух из них я хочу поговорить отдельно.

Анатолий Чивилихин пришёл ко мне в литературную консультацию со стихотворением «О тех, которые сволочи». Стихотворение было гражданственное, бичевало бюрократов и с талантливой старательностью повторяло приёмы, манеру и лексику Маяковского. Я сказал представшему предо мной худущему и очень скромному аз-тору, показывая на листки со стихами:

— Но это же не вы.

— Я, — возразил автор, с неожиданной твёрдостью глядя в меня необыкновенно светлыми глазами и встряхивая узкой головой, увенчанной жёлтым ёжиком волос.

— Нет, это не вы, — настаивал я и стал говорить о своеобразии поэтического языка, какой обязан иметь поэт, и прочих, идущих к случаю, вещах.

Чивилихин слушал, выгнув тоненькую, жилистую шею, и не знаю, о чём думал. Потом вдруг заспорил — неловко, застенчиво и в то же время с несокрушимой верой в свою правоту. Спор, впрочем, длился недолго, и к концу его не оказалось ни победителей, ни побеждённых. И я, говоря «это не вы», и автор, утверждающий обратное, были правы. Это был и он, и не он. Передо мной был Чивилихин, который не умел ещё быть Чивилихиным и даже не подозревал, как это необходимо и как трудно. Задача моя заключалась в том, чтобы помочь ему стать в поэзии самим собой, научиться обретать себя, чувствовать себя в каждой крупице жизненного материала, поступающего на обработку в его руки.

Мастер, обрабатывающий материал, должен как бы оставлять на нём печать своего мастерства. Это нечто подобное отпечаткам пальцев, практикуемым в криминалистике. В обоих случаях отпечатки неповторимо-своеобразны, но в писательской «дактилоскопии» есть дополнительные трудности, заключающиеся в том, что отпечатки пальцев автора не должны быть заметны, не должны входить в рисунок материала и его фактуру. Писатель должен одновременно и присутствовать в материале, и отсутствовать. Он, как человек-невидимка, существует, но незрим.

Итак, мои первые усилия в работе с Чивилихиным направлены были на то, чтобы помочь ему увидеть и почувствовать себя в материале. Это удалось, и с быстротой, которой трудно было ожидать.

Человек вообще способен к поражающе быстрому росту, если попадёт в благоприятствующую ему среду. Очевидно, литературная группа «Смена» была для Чивилихина именно такой благоприятствующей средой, и он рос на глазах.

Заметным рубежом на первых этапах поэтического пути Чивилихина стало стихотворение «Охота на мамонта», написанное полгода спустя. За ним последовали «Огонь» и ещё несколько стихотворений о первобытном человеке. Сам собой составился цикл стихотворений о рождении человека, его ума, умений, знаний и власти над слепыми стихиями. Вместе с рождением человека рождался и поэт — его ум, его знания, уменье и его власть над стихией стиха. Он добивался этой власти упорно, настойчиво, неустанно. И добился.

Передо мной на столе пять книжек Чивилихина. Самое раннее из напечатанных в них стихотворений помечено тридцать пятым годом, самое позднее — пятьдесят третьим. Я знаю почти каждое из этих стихотворений. Многие строки их пронёс через три десятилетия.

Когда после четырёхлетних скитаний по фронтам Великой Отечественной войны я вернулся в Ленинград, одним из первых гостей, переступивших порог моего ещё не устроенного дома, был Толя Чивилихин. Мы обнялись, потом сели за небогато убранный стол, и я сказал:

— Ну, докладывай...

И Чивилихин стал читать «Битву на Волхове», законченную в последние месяцы войны. Потом читал «Голоса на ветру», написанные в сорок четвёртом.

Это был отчёт о проделанном за время разлуки. К концу вечера я попросил почитать старое, относящееся к дням литгруппы «Смена». Он читал. Прочёл и мою любимую «Жизнь», оканчивающуюся строками:

Я проживу сто лет,И постепенноВиски обзаведутся сединой.Вернусь сюда — к деревьям невысоким,К долинам, неизведанным вовек.И все поймут — осины и осоки:К ним умирать явился человек.На озеро взгляну, на старый тополь,Что под зелёной пошей изнемог.И вновь пойму — я наглядеться вдовольИ надышаться досыта не смог.

Так всё и было. Он был жаден до жизни и так и не смог, не успел вдоволь наглядеться и досыта надышаться.

Одно время Чивилихин был руководителем Ленинградской писательской организации. Он был скромен, чист, нелукав. Начальственная роль не шла ему. Я говорил ему: оставь это, пиши стихи. Он смущённо молчал. Я не знаю, о чём он думал. Я никогда не знал, о чём он думает, когда молчит. Он любил молчать. Я тоже. Наши встречи не сопровождались излияниями, хотя мы были душевно близки друг другу.

В руководителях Союза писателей Чивилихин удержался, как и следовало ожидать, недолго. Вернулся к стихам. Перо его было умным и уверенным. «Водительства высокое уменье», которое он прокламировал в своих стихах, в них же и осуществлялось.

Как-то ему дали на рецензию мою повесть «Страна Желанная», выходившую в Детгизе. Между прочим он написал в рецензии: «У Бражнина написано «своеобычный». Редакторы обязательно захотят переделать на «своеобразный». Не надо этого делать. Пусть всё будет так, как хочет автор. Он имеет на это право».

Ему было всё вдомёк. И он знал характеры редакторов. В борьбе с ними я опирался на его рецензию.

Он умер так, как это написано было в стихотворении «Жизнь». Только «осины и осоки», кажется, не поняли, что к ним «умирать явился человек». И люди не поняли, хотя это были те люди, которые обязаны были понимать.

Он хотел прожить сто лет. Прожил только половину. Вторую половину (да и больше, я думаю) проживут его стихи. Но это всё равно что он, потому что весь он был в своих стихах.

Совсем не похож на Чивилихина Вадим Шефнер. Придя в первый раз ко мне в «Смену» на консультацию, он принёс стихи про неведомые лазоревые гроты, про тропики и джунгли. Писалось про все эти незнаемые автором вещи с умозрительной приблизительностью.

Первый разговор наш вышел не очень приятным для обоих. Я должен был высказать молодому поэту «тьму низких истин», должен был попытаться убедить его, что принесённые им стихи — это пока ещё не подлинная поэзия, а скорее умозрительно написанные декорации, что это не его подлинный мир и что не в своём мире поэт жить не может и не должен.

Всё это и многое другое нужно было сказать в лицо и с той мерой доброго осуждения, которая не обескрыливает и не отбивает охоты и вкуса к работе, нужно было, так сказать, спустить человека с небес на землю, и так, чтобы он смог сразу встать твёрдо на обе ноги, а потом, пожалуй, почувствовал бы к тебе и благодарность. Это довольно трудно, но всё же возможно. Я имею тому неопровержимое доказательство в виде дарственной надписи на одной из книг Шефнера. Надпись гласит: «С лучшими чувствами, в число которых входит и чувство благодарности».

Благодарность эта, по существу, обращена не только ко мне, но и к товарищам по литературной группе «Смена», ставшей поэтической колыбелью Вадима Шефнера. Они много поработали вместе с ним над ним, пока из стихов Шефнера исчезли умозрительные слоны, обезьяны, лазоревые гроты, лианы и вместо них появились настоящие вещи, настоящие люди, настоящие мысли. Стихия мысли стала как-то незаметно для нас всех основой его стиховой работы. Романтическая муза Шефнера стала мыслящей.