Всё в чтении моем было наугад, на ощупь, без плана и разбора. Элементы системы если и входили иной раз в мой читательский обиход, то совершенно случайно. Такой набежавшей на меня системой была выпускаемая издательством Вольфа «Золотая библиотека».
Это были красивые подарочные книжки, напечатанные на плотной веленевой бумаге с золотым обрезом. В этой серии я прочитал много хороших книг. Первой из них была «Маленький лорд Фаучтлерой». За этим маленьким аристократом последовал демократический «Том Сойер», а за ним и приятель его «Геккельбери Финн». Дальше шли «Принц и нищий», «Хижина дяди Тома», «Гулливер в стране лилипутов», «Робинзон Крузо», «Овод», «Всадник без головы», «Зверобой», «Маленькие женщины», «Маленькие мужчины», «Айвенго», «Дон-Кихот», «Серебряные коньки», «Макс и Мориц», «Маленький оборвыш» и, конечно, «Княжна Джаваха».
О последней книжке придётся сказать особо. Она пользовалась небывалым успехом, а сочинившая её третьеразрядная актриса Александрийского театра Лидия Чарская была кумиром гимназисток и институток. Ею зачитывались до умопомрачения. Исступлённые юные читательницы засыпали её полуобморочными письмами, в которых заласкивали, зацеловывали, зализывали её, возводя в ранг великих писателей. По читаемости в библиотеках она была первой среди юношеских писателей. Ни Вальтер Скотт, ни Фенимор Купер, ни Жюль Берн не могли с ней конкурировать.
Книги Чарской были нафаршированы самыми дешёвыми эффектами и самыми пошлыми положениями. Девочки-героини то и дело падали в обморок, рыдали, целовали благодетельницам руки, устраивали истерики, клялись, ели мел и обожали, обожали, обожали. Эта атмосфера исступлённого обожания и истерической экзальтации, которая так взвинчивала юных поклонниц Чарской, была мне глубоко чужда и противна. Из множества романов и повестей плодовитой Чарской я прочитал «Княжну Джаваху» и «Большого Джона». Этого с меня было вполне достаточно. Я отложил Чарскую в сторону и больше никогда к ней не возвращался.
У моих приятелей отношение к Чарской было примерно такое же, как и у меня. Чарская для нас была «девчоночной» писательницей, а мы увлекались совсем иного рода литературой. В десятые годы газетные киоски завалены были тоненькими книжечками, в которых суконным языком рассказывались разные сногсшибательные детективные истории. Каждая книжечка имела ровно тридцать две странички и стоила пять копеек. На обложке её яркими красками аляповато и безвкусно нарисован был какой-нибудь сыщик с квадратным подбородком и с непременным револьвером в руке. Он отчаянно боролся с настигнутым им преступником, вооружённым огромным кинжалом. Борьба велась на краю пропасти, на мосту или в подземелье, причём лица борющихся освещались или пожаром, или потайным фонариком.
Первым из подобного рода героев был Нат Пинкертон. Он создавался анонимными авторами книжонок по образу и подобию конан-дойлевского Шерлока Холмса, но походил на него не больше, чем горилла на человека, Шерлок Холмс был не только сыщиком, но и человеком разносторонних интересов. Нат Пинкертон был человекоподобной собакой-ищейкой, состоящей на службе у полиции и умеющей только выслеживать и драться. Шерлок Холмс был явлением литературным. Нат Пинкертон никакого отношения к литературе не имел. В этих жалких книжонках, делавшихся руками голодных студентов для рабовладельцев-издателей, не было ничего, кроме преступлений и погонь, — ни людей, ни характеров, ни языка, ни мыслей.
Но двенадцати или тринадцатилетние мальчишки, составлявшие основную массу читателей этих книжонок, не входили в стилистические тонкости и, случалось, разыгрывали сцены из очередного выпуска Ната Пинкертона в полном соответствии с подлинником. Особенно горяч был на этот счёт мой закадычный дворовый друг — магазинный мальчик на побегушках Никанорка Чапыгин. Схватив меня за горло, он кровожадно вопил, цитируя из «Злого духа Фловерголлы» или из «Убийства на Бруклинском мосту»:
— Негодяй! Ты окончишь жизнь на электрическом стуле!
При этом он выхватывал из-за пазухи деревянный револьвер, и начиналась борьба не на жизнь, а на смерть. Трещали рубахи, летели пуговицы, гневно сверкали глаза. А через пять минут мы — то есть знаменитый сыщик Нат Пинкертон и его помощник Боб Руланд — дружно «шли по следу». Низко пригибаясь к земле, мы ощупывали руками отпечатки подошв какого-то прохожего и многозначительно переглядывались.
Каждую субботу мы с нетерпением ожидали выхода нового выпуска Ната Пинкертона. Пяти копеек на его покупку у нас обычно не оказывалось, но копейку, которую требовал газетчик за прочтение выпуска, мы почти всегда находили.
Нат Пинкертон недолго оставался в одиночестве. Смекнув, какие выгоды сулит увлечение публики детективами, оборотистые издатели час от часу умножали героев пёстрых субботних выпусков. Появился «знаменитый сыщик Ник Картер», за ним ещё пяток сыщиков рангом пониже, потом даже сыщик в юбке Этель Кинг. Потом, повернув на сто восемьдесят градусов, героем сделали не сыщика, а преступника, и вот на аляповатых, пёстрых обложках появился одетый во фрак элегантный «вор-джентльмен» лорд Листер.
Но и вор скоро надоел так же, как и сыщики. Тогда принялись за исторических бандитов и даже палачей. Рядом с Пинкертоном и лордом Листером в газетных киосках появились выпуски с описанием сомнительных подвигов знаменитого французского разбойника Картуша и немецкого — Лейхтвейса. Вскоре к ним присоединился «Палач города Берлина» л многие другие, им же несть числа.
Эта эпидемия типографской «чёрной оспы» длилась года два и потушена была первой мировой войной, начавшейся в августе тысяча девятьсот четырнадцатого года. Как во время всякой эпидемии, были жертвы. Я не значился в их числе. Я болел сравнительно легко. Меня спасли хорошие книги, которые были всегда, даже в самые чёрные времена.
Впрочем, и плохие книги не вовсе бесполезны. Древние римляне говорили: «Нет такой худой книги, которая бы к чему-нибудь не годилась».
Высочайше ценил книги Пушкин, за несколько минут до смерти обратившийся к книжным полкам со словами: «Прощайте, друзья». Он считал, что «изобретение книгопечатания — своего рода артиллерия». Ту же мысль о силе воздействия книги на человека выразил Джон Рид, сказавший однажды, что «артиллерийский снаряд, раскат грома и океанский прибой не обладают мощью книги».
Он же, после своей знаменитой книги «Десять дней, которые потрясли мир», работая над новой книгой о России и будучи до чрезвычайности увлечён её материалом, восклицал: «Это необыкновенно, это удивительно! Достанет ли у меня ума, чтобы всё это осмыслить? Хватит ли сердца, чтобы прочувствовать? Найду ли я слова, чтобы это выразить? Я должен об этом писать, я буду об этом писать! И если я окажусь в каторжной тюрьме и в руках у меня не будет ничего, кроме железного гвоздя, этим гвоздём я нацарапаю свою книгу о России на стенах тюремной камеры!»
Какая сила чувств, какой эмоциональный заряд, какая железная воля к свершению! Поистине это мощней и артиллерийского снаряда, и раскатов грома, и океанского прибоя.
Белые лилии
Недавно, знакомясь с монографией, посвящённой Клоду Моне, я особо задержался на трёх его картинах: «Белые кувшинки», «Бассейн в Живерни» и «Нимфеи». Одну из этих картин («Нимфеи») я видел в Московском музее изобразительных искусств; две другие — в репродукциях.
Названия картин различны, но тема у всех одна и та же. На каждой из них почти всё полотно занимают плавающие на воде крупные белые цветы и овальные плоские листья. Цветы эти зовут и кувшинками, и водяными лилиями, и нимфеями, и ненюфарами, и, наконец, белыми лилиями. Я издавна звал их белыми лилиями; так буду звать и нынче.
Картины Моне, о которых я говорил, написаны в разное время. Первую от третьей отделяют два десятилетия. В этот временной промежуток укладывается ещё одиннадцать картин, изображающих всё те же белые лилии. Две из них находятся в частных собраниях. Для двенадцати других в Париже построен особый павильон. Почему так много картин на одну и ту же тему? Почему на протяжении большей части жизни художника так упорны возвраты к ней? Я думаю, это объясняется сложностью художнической жизни автора.