Выбрать главу

Работа за письменным столом мне больше по душе, чем выдумывание и обдумывание. Отдельно от стола, от лежащего передо мной листа бумаги, я вообще думаю с натугой и плохо. Только с пером в руке думается о работе и путях её хорошо, с той точной направленностью, с той ёмкостью и находчивостью, с той полнотой прикреплённости каждой конкретной мысли к общему, с той ладностью и настроем, при которых руки делают то, чего просит душа и что измыслила голова.

Всё в эти добрые часы и минуты делается с той расчётливой удачливостью, при которой обязательно найдёшь нужные слова и нужную мысль. Всё делается с рабочей одухотворённостью, которую, верно, и надо считать и называть вдохновеньем и которая одна может преображать нематериальную мысль в материальную строку, ей равнозначную.

Это вдохновение обязательно связано с увлечённостью своей работой, своим ремеслом. Без этой ремесленной увлечённости оно не является. Натуживаясь мыслью, его не вызовешь. Даже сердечной радостью его не родишь. Оно не наитие, как принято думать. Оно — рабочее состояние, связанное с самим процессом работы. Охотиться за ним в отъезжем поле и призывать, дуя в охотничий рог, — напрасный труд. Оно приходит только к верстаку, когда сидишь, так и сяк примеряясь, как бы поплотней и половчей сбить слова в строку и в сцену, как их вычертить, выплести, вылепить, высечь. А потом сидишь, прищуря жадный, ищущий и весёлый глаз, меряя не зримым никому мерительным инструментом — хорошо ли сделалось. И случается, смеёшься от радости, что так хорошо сделалось. А наутро, увидя, что всё не так и не то, перечеркнёшь сделанное, переиначишь и начнёшь всё сызнова.

Жестокая работа. Отчаянная работа. Истощающая и радостная. Мастерская дятла. Школа мужества и терпения. Школа всех свершений в искусстве. В ней обучались все великие. И через неё должны пройти все малые. И когда художник, стоя на распутье, не знает, что делать и куда идти, часто спасает ремесло. Горький советовал стоящему на распутье: начни работать, и работа сама начнёт тебя учить. Не напрасно и самый талант Алексей Максимович определял как любовь к труду.

Чтобы прочно жить в искусстве, нужно знать ремесло, и не просто знать, а отлично знать. Художник — обязательно мастер.

— Это верно, — подтвердил Константин Федин, когда я прочёл ему эту главу. — Художник — обязательно мастер.

Он задумался. Потом заговорил, привычно обжимая потухшую трубку длинными, цепкими пальцами и уставясь в меня огромными выпуклыми глазами:

— Вот. Послушайте. Как раз ваш материал. В тридцать втором году я гостил в Вильневе у Ромена Роллана. Мы сидели в его кабинете. Я обратил внимание, что на рукаве Роллана повязка из чёрного крепа. Я, конечно, не спросил, почему сегодня на нём этот траурный креп. Но он перехватил мой взгляд в его сторону и сказал: «Это память об отце. Сегодня годовщина его смерти». Мы долго сидели в кабинете. Потом прошли в столовую. И здесь я увидел массивный буфет, крепко и добротно выделанный, по-видимому, из того самого дуба узлистого, который так любил пилить, строгать и тесать весёлый искусник Кола. Буфет украшен был превосходной резьбой. Деревянные розы и плоды виделись как живые. Я залюбовался отличной работой. Роллан сказал: «Это его работа. Моего Кола. Я ведь с него, с моего отца, писал Кола Брюньона. Он умер девяноста трёх лет от роду».

Константин Александрович кончил свой недлинный рассказ. Я повторил машинально:

— Девяноста трёх лет от роду...

Я думал о старом неуёмном Кола и о том, другом, кто выделал прекрасную, долговечную вещь... Его уже нет. А сделанное им есть, живёт и долго ещё будет жить. Мастерски сработанные им плоды и цветы и сейчас радуют глаз и веселят сердце. Мастер умирает. Мастерство его остаётся людям. Оно радует и учит.

Мастер приходит в этот мир, чтобы радовать и учить. И при этом он сам учится. Учится всегда и у всех — от Рождения до последнего своего часа. И, учась, совершенствуется в трудном своём деле и совершенствует самое дело.

В этом непреходящая радость и некорыстная плата за мастерство, которую щедро получает всякий мастер.

Музы-пророчицы

Эта удивительная и правдивая история поведана нам Пушкиным в «Пророке».

Вы, конечно, знаете пушкинского «Пророка» не хуже, чем я. Но всё же, чтобы проверить ещё раз мысли, связанные с этим блистательным стихотворением, давайте прочтём его ещё раз.

Духовной жаждою томим,В пустыне мрачной я влачился, —И шестикрылый серафимНа перепутьи мне явился;Перстами лёгкими как сонМоих зениц коснулся он:Отверзлись вещие зеницы,Как у испуганной орлицы.Моих ушей коснулся он,И их наполнил шум и звон:И внял я неба содроганье,И горний ангелов полёт,И гад морских подводный ход,И дольней лозы прозябанье.И он к устам моим приникИ вырвал грешный мой язык,И празднословный, и лукавый,И жало мудрыя змеиВ уста замершие моиВложил десницею кровавой.И он мне грудь рассёк мечом,И сердце трепетное вынул,И угль, пылающий огнём,Во грудь отверстую водвинул.Как труп в пустыне я лежал,И бога глас ко мне воззвал:«Восстань, пророк, и виждь, и внемли.Исполнись волею моейИ, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей».

Итак, всё было кончено. Глаза, уши, язык и сердце были приведены к тому состоянию, которое необходимо поэту. Но почему необходимо? Для какой цели?

Цель эта явственно указана в последних строках «Пророка»:

И, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей.

Жгучая требовательность этих строк подводит итог всему предшествующему. Они — прообраз приказа по армии искусств, который сто лет спустя отдал Владимир Маяковский, требуя подлинного искусства и выводя на гулкие мостовые истории барабанщиков и поэтов.

В начале этой главы я говорил, что история, рассказанная в «Пророке», удивительна и правдива. Но поразмыслив, я пришёл к убеждению, что, будучи безупречно правдивой, она, в сущности говоря, совсем неудивительна и даже, напротив, обычна — для писателя во всяком. случае.

То, что случилось с поэтом в «Пророке», рано или поздно должно случиться и случается со всяким настоящим писателем.

Всякий настоящий писатель, который посвятил дни делу своему и отдал ему и мозг и душу, обязательно в один из дней должен прозреть и увидеть мир таким, каким никогда не видел.

Впрочем, это, конечно, не делается в один миг. Процесс прозрения длится всю жизнь. Способность остро воспринимать, накапливаясь каждодневно в количестве, однажды, вследствие особо благоприятного стечения обстоятельств, вдруг становится новым и поражающе заметным качеством. Это обжигает и приподнимает над самим собой. Это как удар молнии, разом озаряющей весь мир. Тот, кто пережил миг подобного озарения, никогда забыть его не сможет. Это остаётся навеки. Острота восприятия не притупляется временем. Увидевший однажды далеко и много сохраняет свой драгоценный дар навсегда.

Я сказал: рано или поздно это случается с каждым настоящим писателем. Рано или поздно он начинает улавливать утончившимися чувствами тайное тайных земли и неба, морей и недр, слов и чувств. Предела изощрённости в познании окружающего мира нет, как нет предела самому миру.

Нет поэтому ничего невероятного в том, что поэт в «Пророке», обретя чрезвычайную остроту восприимчивости, слышит «дольней лозы прозябанье».

И это не только счастливый удел пушкинской музы. В стихотворении «Творчество» Анна Ахматова так говорит об удивительном состоянии обострённости чувств, возникающем у поэта в минуты душевного подъёма: