Но талант — это не только всё перечисленное, но и очень многое ещё, чего ни критики, ни писатели, ни музыканты, ни люди других искусств, ни кто другой перечислить не в состоянии.
Но как бы ни определять и как бы высоко ни возносить талант, одного его мало для подлинных свершений в искусстве. Талант — это не алхимический философский камень, который одним своим магическим присутствием превращает грязь в золото. Талант не панацея от всех бед и не всеобщий заменитель. Я бы сказал, что он только катализатор и, как всякий катализатор, ускоряет, усиливает реакцию, но вызвать её не может. Он всё усиливает, уярчает, придаёт глазу зоркости, но заменить глаза не в состоянии. Он, как микроскоп и телескоп, вместе взятые, даёт возможность рассмотреть и далёкие миры, и мельчайшие микроявления, но если рассматривать нечего, то он ничего и не увидит. Талант помогает делать, но делать из чего-то, а не из ничего. Талант побуждает плодоносить, но сам плодоносить не может. Он не явление, а свойство.
И он раним и смертен. Он хиреет от безделья, зарастает жирком от изобилия, чахнет от изыскоз, тонет в вине, задыхается в фимиамном дыму и, случается, разменивается на медяки. Лавры ему противопоказаны, и успех чаще всего вредоносней чумы. Он тенелюбив, не выносит жирных почв и навоза. И он, как лев во время парфорсной охоты, может умереть от громкого лая собак.
Его, как топящуюся печь, надо постоянно ворошить. Его надо непрерывно совершенствовать, оттачивать, тренировать и всегда держать в узде. Его, как ребёнка, нужно воспитывать и взращивать — терпеливо, с нежной заботливостью и непреклонной строгостью.
Берегите талант, если он у вас есть, но не мирвольте ему. И напрягайте, напрягайте его. Чем трудней будут заданные ему задачи, тем лучше. Александр Блок советовал задаваться задачами, которые больше тебя самого.
Добрый совет. Следуя ему, вы однажды сможете сказать вслед за Эрнестом Хемингуэем: «Бывает, что посчастливится, и тогда я пишу лучше, чем могу».
Писать лучше, чем можешь, — возможно ли такое? Я верю — возможно. Быть в силах подняться над самим собой — это, конечно, чудо, но таланту подвластно и чудо. В конце концов задаваться задачами, которые больше тебя самого, писать лучше, чем можешь, должен стремиться каждый настоящий писатель. А если не стремиться быть настоящим писателем, тогда уж лучше, пожалуй, и вовсе не быть писателем. Нельзя ведь забывать, что работа со словом и над словом — это волшебство и всякий писатель, следовательно, волшебник. А специальность волшебника — чудо. Чего же тут страшиться?
Уже после выхода в свет предыдущего издания «Сумки волшебника» я, продолжая работу над ней, разыскал ещё несколько любопытных высказываний касательно таланта и его природы. А. Островский, к примеру, определяет талант как память чувств и способность к воспроизведению их. Известный математик академик П. Александров полагает, что «талант — есть мера своеобразия мышления». К. Станиславский утверждал: «Талант — это сердце человека, его суть, его сила жить».
О связи таланта с жизнью, и уже за границами отдельной личности, И. Крылов говорит в басне «Паук и Пчела» так:
Этим Крылов накрепко приземлил талант, призвал его на действительную службу человеку, законополагая неотрывность таланта от дел и судеб человеческих, от всеземного его долга, от жизни живой.
Чётко, резко, требовательно сказала об этом же Марина Цветаева в одном из писем к Е. Черносвитовой: «И самое небесное вдохновение ничто, если не претворено в земное дело».
Не могу тут же не привести двух превосходных стихотворных строк, имеющих к трактуемому предмету прямое отношение: «Он в небо взлетает крылатый, Чтоб лучше жилось на земле». Это написано о лётчике, но в равной степени может быть отнесено, и уже как требование, к любому из тех, кто живёт в искусстве, и в первую голову к тем, кто владеет таким неоценимым сокровищем, как талант. Настоящий талант, большой талант всегда щедр, всегда человечен и общечеловечен.
Самая трудная трудность
Есть у Пушкина редко цитируемое стихотворение, которое начинается пронзающими строками:
Ах эти смутные влеченья, которые вдруг являются в человеке в самые нежданные для него мгновенья, в самые, казалось бы, спокойные и недвижные его минуты, когда всё в нём, по-видимому, определилось напрочно и навсегда, всё решено и всё незыблемо...
Не от этой ли смуты, которая кажется мне столь сродни «духовной жажде» пушкинского «Пророка», всё и начинается в художнической жизни художника? Не с этих ли нарушений привычного и мирного течения жизни, не с этих ли нарушений нормы и начинается всё в искусстве?
Я печатаюсь более полувека. Профессия моя давно для меня решена, стала делом моей жизни, моей судьбой. А я всё ещё жду чего-то. Жду всегда — каждый день, каждый час. Всё ещё мерещатся какие-то приманчивые перемены и неясно видится что-то несбывшееся и прекрасное. Это странное и непонятное чувство нередко посещает меня и тревожит душу. Думается — не то и не так делаешь. Иной раз не такими ясными и определёнными словами думается (очень ясными словами затаённое редко выговаривается в человеке), а только чувствуется, как что-то смутное и трудное. Будто среди ясного дня вдруг сумерки спустятся. Такие сумеречные состояния нередко соседствуют с рабочими состояниями и не мешают им. Писатель ведь работает и в веселье, и в печали, и в заботе, и в болезни — всегда, когда с ним его мысли и чистый лист бумаги.
Откуда же всё-таки эти трудные состояния? Отчего? Почему человек, всю сознательную жизнь занимающийся своим делом, которое знает и любит, может вдруг так трудно о нём думать? Не от трудности ли самого дела? И трудности обмысливанья его?
Горький, откликаясь на одну из литературных анкет, писал: «Печататься начал с 1892 года, но до 1895 года не верил, что литература — моё дело».
Вот видите, как оно. Три года человек писал и печатался, а всё ещё не был уверен, что это его дело — писать. Бывает, что так думают не три, а тридцать лет.
Недаром в стародавней былине об Илье Муромце рассказывается, что сидел Илья тридцать три года сиднем и только после того встал на ноги и почувствовал себя богатырём. Думается, что сказание это впору не одному Илье Муромцу, но очень и очень многим.
Богатыри рождаются не сразу. А часто люди не рождаются, а делаются богатырями — и не только в сказках и легендах, но и в жизни. С писателями тут дело обстоит точно так же, как и с людьми всех других профессий. Каков механизм превращения неписателя в писателя? Проследить это не так-то просто, но думать об этом интересно. Попробую подумать об этом вслух.
Есть у Маяковского книжка «Кем быть?». В ней перечисляется множество самых различных профессий. Перед нами, сменяя один другого, проходит столяр, плотник, инженер, доктор, рабочий, кондуктор, шофёр, лётчик, матрос. Рисуя привлекательные стороны каждой из профессий и предлагая любую из них на выбор, Маяковский кончает книжку словами:
Это верно, все работы хороши, всякий труд почётен и интересен. И всё же один почему-то становится врачом, другой — каменщиком, а третий — зоотехником. В чем секрет различных в разных случаях склонностей? И как, в самом деле, выбирают профессию?
Мне кажется, что мало кто выбирает профессию вполне сознательно, обдуманно и безошибочно. Чаще всего, пожалуй, профессия нас выбирает. Никто не говорит: «Жребий брошен» — и после того идёт в писатели. Никто не даёт ганнибаловой клятвы всю жизнь писательствовать и после этого бежит к письменному столу поскорей выполнять клятву. Так не бывает. Вообще сдаётся мне, что все эти клятвы и прочие исторические россказни весьма сомнительны и недостоверны. В самом деле, кто знает, давал ли девятилетний Ганнибал клятву — всю жизнь ненавидеть Рим? Ох, едва ли. Смуглый мальчонка, наверно, думал совсем о другом — об игрушках, о вкусной лепёшке — и никаких приписываемых ему клятв не давал.