Это «сплю-тсроплюсь» очень нравилось Степану Григорьевичу, и он несколько раз повторил:
— Сплю-тороплюсь, сплю-тороплюсь... А? Хорошо ведь? Прекрасно? Верно?
Конечно, верно. Это было в самом деле хорошо, прекрасно, превосходно. Но лучше всего была, пожалуй, та детская радость, с какой Степан Григорьевич принимал это прекрасное. Он весь светился, весь жил в этом своём непрерывном словотворчестве, я бы сказал, слово-наслаждении, в постоянном радостном удивлении красотой народного слова.
Долго мы в тот вечер просидели в небольшой комнатке Степана Григорьевича на Поморской, двадцать семь. Было это в июле тридцать шестого года, когда я приезжал в Архангельск собирать материал для романа «Друзья встречаются».
Знал я Степана Григорьевича Писахова очень давно, хотя и не близко: очень уж велика была разница в годах — когда я был ещё мальчишкой, Писахов был уже известным художником. В Архангельске дядю Стёпу знали решительно все. Коротенькая подвижная фигурка его с большой головой, рыжей шевелюрой, рыжей бородкой и в надвинутой на уши старенькой шляпёнке с опущенными вниз полями знакома была всякому архангелогородцу. Он был живой исторической достопримечательностью Архангельска. Недаром же и сам он говаривал с гордостью, хотя и облечённой в шутейную формулу: «Приезжие в Архангельск осматривают сперва город, потом меня».
Но Архангельском, в котором Писахов родился, рос и умер, он отнюдь не ограничивал своих интересов. Степан Григорьевич был всюду в северных землях и северных морях своим человеком и пользовался всяким удобным случаем, чтобы попасть на Крайний Север. В девятьсот седьмом и девятьсот девятом годах он побывал на Новой Земле с экспедицией Русанова, в четырнадцатом — с экспедицией на поиски Седова, Брусилова и Русанова. В двадцать четвёртом году сестра моя Серафима, побывав на Новой Земле с экспедицией на парусно-моторном судне «Сосновец», которое вёл прославленный впоследствии капитан Владимир Воронин, позже писала мне: «С нами был и художник Писахов». Степан Григорьевич вывез из своих многочисленных поездок по Северу существенное свидетельство приверженности и неистощимого интереса к нему в виде многочисленных этюдов и картин.
Писахов стал писателем позже, чем живописцем, и с его картинами я познакомился ещё в десятых годах. Полотна, в изобилии висевшие по стенам комнаты, в которой мы сидели со Степаном Григорьевичем в тридцать шестом году, я видел лет двадцать до того на его выставке в Архангельске. И сейчас и тогда мне больше всего нравились две картины. Одна из них называлась «Цветы на Новой Земле».
Новоземельские пейзажи Степана Писахова отличались суровой сдержанностью колорита. Ничего броского, ничего эффектно яркого. Да и что яркое может отыскаться в этом краю материкового льда полукилометровой толщины, в этой арктической пустыне? Только в короткое — меньше двух месяцев — и холодное — до двух градусов тепла — лето кое-где пробивалась чахлая травка да лишайники: и это почти всё, что красило здесь землю. И вдруг — ярко-красная кучка нежных милых цветов в этой суровой ледяной пустыне. Откуда она? Как сюда попала? Да и попала ли? Не плод ли это воображения художника, склонного к фантастической придумке? Я спросил об этом Степана Григорьевича, и он ответил, что это живая натура, что такие цветы действительно можно найти на Новой Земле.
Да, тут придумки не было. Насколько безудержно придумчив и фантастичен был Писахов в своих сказках, в своём писательстве, настолько сдержан и реалистичен был он в своей живописи. Странно? Вероятно. Но подобного рода странности в людях искусства — полных противоречий и свободы воображения — давно уже перестали удивлять меня.
Помнится, меня поразила ещё одна картина Писахова. На ней изображено было низменное прибрежье. И тут же — аэроплан с кабиной, окрашенной в ярко-красный цвет; почему ярко-красный, о том будет особый разговор, а сейчас вообще об аэроплане.
Аэроплан в пейзаже, особенно северном, был явлением чрезвычайным и невиданным. Технику в те годы живописцы не писали. Она была линейна, антиживописна, антиприродна и ни в какие художнические, а тем более пейзажные ворота не лезла.
Вообще она была неосвоенной диковинкой и художнически ещё никак не осмыслялась. И только неуёмная страсть к необычному, к сказке-вымыслу и к сказке в жизни могла обратить Писахова к аэроплану.
Кстати, о сказках Писахова и о Сене Малине, от имени которого Писахов их сказывает.
Признаться, я никогда не был в полной мере уверен, что Сеня Малина в самом деле существует и что живёт он, как говорил мне и как позже писал Степан Григорьевич, в деревне Уйма под Архангельском. Я бывал в Уйме, но не встречал Сени Малины и ни слова ни от кого в деревне о нём не слыхал.
Я тогда же, когда в тридцать шестом году мы говорили о Сене Малине со Степаном Григорьевичем, хотел выложить свои сомнения на этот счёт, да неловко как-то было сделать это. Стеснительно было в присутствии Степана Григорьевича усомниться в существовании Сени Малины. Я умолчал о своих сомнениях и оставил их при себе.
В конце концов я узнал правду о Сене Малине. Спустя два года после моего разговора с Писаховым в его тесной комнатке на Поморской, то есть в июне тридцать восьмого года, Степан Григорьевич прислал мне в Ленинград первую книжку своих сказок, выпущенную Архангельским областным издательством. В ней, как бы продолжая наш разговор в Архангельске, Степан Григорьевич писал в конце авторского предисловия к книге: «Несколько слов о Малине. В деревне Уйма, в восемнадцати километрах от Архангельска жил Сеня Малина. В 1928 году я был у Сени Малины. Это была наша единственная встреча».
Ага. Значит, Сеня Малина всё-таки был, существовал. С этой уверенностью я жил ещё тридцать лет. А в шестьдесят восьмом году в только что вышедшем пятом томе «Краткой литературной энциклопедии», в статье «Писахов», я прочёл: «Сказки Писахова, объединённые в цикл «Северный Мюнхгаузен», ведутся от лица крестьянина-помора Малины, прототипом которого послужил житель деревни Уйма С. М. Кривоногое».
Вот оно как. Выходит, что Сени Малины всё-таки не было. Был Семён Кривоногов, черты которого отлил Писахов в выдуманного им Сеню Малину.
Ну что ж. Можно и так. А всё-таки почему именно так? На это ответил сам Писахов в конце цитированного мной предисловия к первой книге своих сказок: «Чтя память безвестных северных сказителей-фантастов — моих земляков, я свои сказки говорю от имени Малины».
Итак, Малины нет. Но Малина есть. Потому что в. честь его, «чтя память безвестных северных сказителей», сказываются сказки и Писаховым и другими.
И ещё несколько слов о Малине и Писахове. Я думаю, что прототипом С. Малины был не только С. Кривоногов, но и... С. Писахов. Душа Сени Малины жила в самом Степане Писахове, и все придумки Малины — это придумки и Писахова.
Степан Григорьевич писал как-то, что Малина рассказал ему во время их единственного свидания два сказки: «На корабли через Карпаты» и «Розка и волки». Может быть. Но ведь остальные сказки Писахова, сочинённые им самим, как две капли воды похожи на эти две сказки.
Думая об этом, я всё больше утверждался в мысли, что в сказках Степана Писахова столько же Сени Малины, сколько в сказках Сени Малины Степана Писахова. Был ли мальчик, в данном случае не столь уж важно. Гораздо важней то, что был народ-сказитель и был сказитель Степан Писахов, старавшийся следовать его путём.
Тема главы, посвящённой Степану Писахову, — это тема Писахова — Малины. Она как будто исчерпана. Но мне хочется рассказать ещё об одной встрече с Писаховым в... фондах Ленинградского музея Арктики и Антарктики. Случилось это через несколько лет после смерти Степана Григорьевича.
Я спросил хранителя фондов музея Валентину Владимировну Кондратьеву: